«Ну вот и наступила передышка, заслужил», – спокойно думал Дадыкин, лежа в темноте с открытыми глазами, слушая стоны, бормотанье, вскрики и ахи людей, распластанные на кроватях рядом, – от него ушел сон. Дадыкин смог заснуть только на рассвете, треснутую ногу мозжило, голову ломило, мозги от воспоминаний вспухали, дух лекарств разъедал ноздри. Здесь, в армейском госпитале, маленьких палат – для офицеров, допустим, – не было, все помещения этого полудворца-полуконюшни были огромные, гулкие, начальство покрупнее прямиком отправляли в Ташкент, а здесь оставляли людей без роду, без племени, «сыновей трудового народа», лечили, как могли. Но надо заметить, раны у тех, кто лежал здесь, заживали быстрее, чем у увезенных на Большую землю.
Если солдат, подорвавшийся на мине – такие ребята сами себя звали подорванцами, с выколоченной пяткой, усеченной икрой и размозженной костью ступни – типичное ранение, нанесенное маленькой противопехотной миной, противопехотка почти всегда срубает у человека пятку, – попадал в госпиталь где-нибудь в Ташкенте, в Куйбышеве или в Подмосковье, то оказывался там белой вороной. Среди больных, страдающих геморроем, грудной жабой, грыжей или азиатским гриппом, переросшим в склероз или разжижение мозгов, он начинал маяться, страдать от чужого сочувствия и слюней, от умиленно-косых взглядов, затянувшиеся раны вновь начинали сочиться сукровицей, потеть, швы расшивались, металлические вкладыши, вставленные в кость, чтобы сформировать будущую культю, выпадали, настроение резко шло вниз и больше не поднималось – раненый начинал гнить среди живых.
Происходило поражение не только физическое – поражение психическое.
Дело поворачивалось так, что, как слышал Дадыкин, таких ребят снова увозили в Афганистан, в Кабул, в Баграм, в места весьма удаленные, чтобы они там приходили в себя. А здесь, в Кабуле, безногий парень – свой среди своих, тут полно безногих, безруких, страдающих, но не ущемленных, – никто не лезет им в душу с неуклюжими сочувствиями, не плюет, не гасит окурки об обнаженную плоть, здесь этих людей принимают такими, какими они были – целыми, с ногами и руками.
«Хорошо, что меня оставили здесь, – думал Дадыкин, вглядываясь в слабо белеющее над головой поле потолка, – все среди своих. А если домой, то это – лишнее расстройство. Право, расстройство, слезы, томленье. А так отдохну, отлежусь».
Вскоре он начал подниматься – разрабатывая ногу, потихоньку передвигался из палаты в палату, останавливался около ребят, слушал разные байки – и чего он только не наслушался! Дадыкин и сам мог бы много рассказать, подивить уверенных в себе «дедов» – мастеров стрельнуть цигарку, отнять у «чижа» хлеб либо новые портянки, и таких загибальщиков, что любой баснописец им просто в подметки не годился, – но Дадыкин молчал. Он вообще в этом госпитале научился молчать, сырость и дух лекарств пропитали его изнутри, пленкой осели на легких, на печени, в мозгу.
Один знакомый солдат-связист – год назад ушел из роты Дадыкина к авиаторам, теперь работал с офицерами, вырезал Дадыкину клюшечку – в густом госпитальном саду отыскал гигантский самшитовый куст, выбрал прямую ветку с роскошным, откляченным в сторону набалдашником-кореньком, подпилил коренек немецким ножом, реквизированным у убитого душка, отрезал макушку и оскоблил палку от плотной крепкой коры. Потом достал где-то мелкой наждачной бумаги, обработал клюшечку – дерево обрело благородный, чуть светящийся восковой оттенок, – связист прошелся еще бархоткой, наводя лоск, внизу вырезал орнамент – он и по этой части оказался мастаком, – торец, сам рабочий торчок закруглил.
– Не бойтесь, – сказал он ротному, – торец разбиваться не будет, хотя можно насадить на него резиновую пятку, но резиновая пятка – это очень грубо. Изделие потеряет товарный вид, – связист назвал свою клюшечку изделием, крылось в этом слове что-то уважительное, ласковое, солдат ценил свой труд, – а в остальном палке не будет сносу.
– Спасибо, – поблагодарил связиста ротный, соображая, чем же отблагодарить его.
Тот протестующе выставил перед собой руки:
– Ничего не надо! Обидите! – курносое конопатое лицо связиста дрогнуло и напряглось.
С клюшечкой дело пошло на поправку: скоро Дадыкин уже мог скакать по саду, он часами находился на воздухе, сквозь ворота наблюдал за жизнью улицы, слушал шум Кабула, голоса, крики. Иногда в городе внезапно раздавалась стрельба и также внезапно затухала.
В госпитале шла своя жизнь: раненые солдаты – все как на подбор ушастые, губастые, глазастые, будто от одной мамы, пробовали ухаживать за «таблетками» – медсестрами, делали это неуклюже, с азартом, пристыженно алели свежими возрастными прыщами и напускали на себя вид опытных ходоков и сердцеедов; Дадыкину видеть это не хотелось.