Галкина мать умерла в начале войны. Она была самой молчаливой женщиной в нашем дворе. Никто не знал, как она жила раньше, от кого родила дочь Галку, похожую на нее как две капли воды: такие же огромные глаза в пол-лица, такой же большой рот, такие же роскошные волосы. Во всем облике этой женщины: в ее походке, рисунке губ, движении ресниц, не говоря уж о наполненных скорбью глазах, — было что-то трагическое, неподвластное моему пониманию. Жила Галкина мать бедно, но дочь одевала нарядно, хотя и не в шелка — в ситцевые платья приятных расцветок, в жакетки из дешевого сукна с вышивкой на карманах. Все это выглядело на Галке очень здорово, говорило о хорошем вкусе ее матери. Волосы у Галкиной матери были черные, очень густые и, видимо, очень мягкие. Она носила на затылке пучок, а дочь заплетала волосы в косу, пушистую и толстую, которую она то закидывала резким движением за спину, то держала спереди, перебирая пальцами кончики волос, более светлые, чем сама коса. В глазах Галкиной матери всегда была скорбь, а глаза дочери то и дело менялись. Иногда в них застывала грусть, а иногда они становились бесшабашно-веселыми. Смена происходила так внезапно, что я недоумевал. «Почему так получается?» — спрашивал я сам себя, не видя причин, которые могли бы повлиять на Галкино настроение.
Огромные, черные глаза приковывали к себе. Когда я смотрел на Галку, мне казалось: моя душа соприкасается с чем-то таинственным…
— О чем думаешь, Антон? — спрашивает Галка.
— Ни о чем.
Я лгу. Я вспоминаю то, что слышал от Вековухи незадолго до ухода в армию.
…В тот день я задержался на работе. Пришел домой, вижу — Вековуха. Она сидела наискосок от бабушки, выпрямившись на стуле. Из-под расстегнутого пальто виднелась кофта, тоже расстегнутая, под ней другая, третья и, кажется, четвертая. Кофты напоминали капустные листья, а Вековуха — кочерыжку.
Последнее время я виделся с Вековухой редко и теперь с удовольствием поздоровался с ней.
— Вишь, какой вымахал! — сказала Авдотья Фатьяновна. — Одно слово, верста.
— Высокий, — подтвердила бабушка.
Ее щеки слегка порозовели, глаза светились. Чувствовалось, бабушка рада Вековухе. «Бабушке полезно поболтать, — подумал я. — Она совсем осиротела, все время одна и одна».
Топка была раскрыта. Жарко мерцали крупные, золотисто-малиновые угли. По ним пробегали синеватые всполохи. Сбоку от печи лежала связка сухих дощечек, перевитых ржавой проволокой.
— Авдотья Фатьяновна принесла, — сказала бабушка, когда я взглянул на дощечки. — Две связки! Одну мы истопили, а другую про запас оставили.
— Еще довоенные. — Вековуха скупо улыбнулась.
— Спасибо, — сказал я. — Только себя не обделите.
— Не обделю, — ответила Авдотья Фатьяновна. — Мою комнату натопить — раз фыркнуть.
Иней на стеклах потемнел, на обоях появились мокрые пятна. Я присел перед топкой на корточки. В лицо пахнуло жаром. «Каждый бы день так топить», — подумал я.
Из висящего на стене репродуктора послышался стук часов.
— Сделай погромче, — попросила бабушка. — Сейчас сводку передавать будут.
Репродуктор она купила в самом начале войны и теперь по нескольку раз в день выслушивала одну и ту же сводку. В сорок первом году с бабушкиного лица не сходило выражение скорби, а после сталинградских событий она часто слушала сводку с улыбкой удовлетворения, кивая головой в такт словам диктора.
Я крутанул до отказа колесико с надписью «громкость». Голос диктора произнес: «В течение 8 декабря западнее и юго-западнее Кременчуга наши войска, преодолевая сопротивление и контратаки противника, продолжали наступление… В излучине Днепра, юго-западнее Днепропетровска, наши войска вели бои местного значения, в ходе которых овладели несколькими сильно укрепленными опорными пунктами противника. В районе северо-восточнее Черняхова наши войска вели ожесточенные бои с противником, в ходе которых нами оставлено несколько населенных пунктов…»
Мы выслушали сводку молча. Когда раздалась музыка, Авдотья Фатьяновна пробормотала, ни к кому не обращаясь:
— Вишь, какие дела. То он нас теснит, то мы его.
— Так всегда на войне бывает, — сказал я.
Вековуха помахала на лицо ладонью, вытерла пот кончиком шерстяного платка.
— Снимите пальто, — сказал я. — Жарко ведь.
— Ничего, — возразила Авдотья Фатьяновна, — жар костей не ломит. — Покопавшись в недрах своего пальто, она извлекла небольшую банку с чем-то темным. — На-ка. — Она протянула банку мне.
— Что это?
— Варенье.
— Варенье? — Бабушка приподнялась в кресле. — Откуда оно у тебя, Авдотья Фатьяновна?
— Нашла. — Вековуха улыбнулась. — Стала под кроватью убирать и нашла. Еще довоенной варки. С крыжовника. Он у меня в тот год подгорел. Выбрасывать жалко было. Я его переложила в банки — и под кровать. Забыла про него. А теперь нашла. Это вам, к чаю.
— Что ты, что ты! — запротестовала бабушка. — Лучше себе оставь.
— Оставила, — сказала Вековуха. — Я две банки нашла. Я не очень-то такое люблю: оно на сахаре. Я больше на меду уважаю. Раньше по десять банок на зиму заготовляла.
— Сейчас чай пить будем, — сказала бабушка. — Выпьешь с нами, Авдотья Фатьяновна?