Валька повернулась и, поправляя на ходу платок, пошла в сторону от хутора — туда, где на отгороженном участке бродили куры, много-много кур…
17
Я услышал скрип протеза и, еще не проснувшись, подумал: «Вот же черт! Нарочно скрипит, чтобы меня разбудить».
— Доколь жениховался вчерась? — спросил Серафим Иванович, когда я разлепил глаза.
Я промямлил что-то, так как не имел никакого представления, в котором часу лег.
Ныло тело, и страшно хотелось спать. И чудился дурман Валькиных волос. Я скосил глаза на подушку и убедился, что ее нет рядом. Я охотно провел бы с Валькой всю ночь на душистом сене, запах которого перемежался с запахом ее волос, однако она сказала сонно, когда мы, утомленные, лежали друг подле друга:
— Пора.
— Еще чуть-чуть, — попросил я.
Под сеном проступала схваченная морозом земляная твердь. Сено лежало тонким слоем, шурша и ломаясь под нашими телами. Умятое кем-то, оно уминалось еще больше, и очень скоро мне стало казаться, что я лежу не на сене, а на плахе — плаха представлялась мне такой же жесткой и неудобной. В ноздри лезла труха, и я расчихался. Валька забеспокоилась, сказала, что я, должно быть, простыл.
— Сено виновато, — ответил я.
Валька лежала неподвижно, и мне показалось, что она даже дышать перестала. Я протянул руку, нащупал ее плечо и, успокоившись, смежил глаза. Она вдруг твердо сказала:
— Хватит, миленок!
— Еще немножко.
— Мне рано вставать, кацапчонок, курей кормить.
Она часто называла меня то миленком, то кацапчонком, и, чтобы удержать ее еще на несколько минут, я проворчал:
— Что ты меня кацапом дразнишь? Ведь ты тоже русская.
— Я? — Валька приподнялась на локте. — Я, миленок, родилась казачкой и казачкой помру.
— Такой национальности нет, — возразил я. — Есть русские, украинцы, белорусы…
— И казаки! — убежденно сказала Валька.
Тогда я вспомнил мальчугана с пузырем под носом и подумал: «Спорить бесполезно!» Я уже убедился: Валька принадлежит к той породе людей, кто упрется и будет стоять на своем — хоть тресни. Так и сказал Вальке.
Она подтвердила это. Подгребая под себя сено, добавила:
— Я такая…
А я подумал: смог ли бы я полюбить Вальку, если бы она оказалась не такой? Наверное, не смог бы.
Поднялся ветерок перед рассветом. Вокруг все зашуршало и зашевелилось. Мне почудилось, кто-то крадется, и я, приподнявшись, стал напряженно вслушиваться.
— Не бойся, — успокоила Валька. — Все спять давно. Даже собаки.
Повалил снег вперемежку с дождем.
— Переждем, — прошептала Валька и обняла меня.
Стало тепло, уютно, и я подумал: «Вот так бы лежать и лежать до самого утра».
Валил снег, и шуршала сухая листва. И я почему-то вспомнил ночь перед первой в своей жизни атакой, когда наш взвод — двадцать шесть душ — ожидал сигнала в осиновом подлеске, когда взводный приказал не курить и не греметь котелками, когда неожиданно повалил вот такой же липкий и крупный снег и кругом все стало шуршать и шевелиться. Я вспомнил, как тяжелела шинель, впитывающая мокрый снег, и стало покачиваться и студенисто колыхаться под ногами набухшее от влаги поле, когда наш взвод, подчинившись прозвучавшему откуда-то издали свистку, устремился туда, где дыбились скрытые мглой и снегопадом вражеские укрепления. Мы бежали, рассредоточившись, далеко друг от друга. Я ничего не видел — только снег, липкий и крупный, образующий сплошную пелену, похожую на густо выбеленную стену, которую прошивали пульсирующие огоньки автоматных очередей. Я почувствовал себя одиноким и беззащитным, потому что не знал, где мои товарищи. Иногда мне казалось, что я слишком вырвался, и тогда, охваченный ужасом, останавливался и, озираясь по сторонам, водил автоматом. Больше всего я боялся попасть в плен и думал: «Живым не дамся!» Временами чудилось — отстал. Когда эта мысль становилась нестерпимой, я устремлялся что есть сил вперед и, хватая ртом снежные хлопья, бежал, бежал, ничего не видя и ничего не слыша. Мне не хотелось, чтобы мои однополчане посчитали меня за труса, потому что явная трусость вызывала на фронте презрение. Если мы и трусили, то трусили, не роняя своего достоинства, не распуская нюни. И я старался не ударить лицом в грязь. Это, кажется, удавалось: за все время, проведенное на передовой, мне никто даже не намекнул, что я хуже других… В ушах свистел ветер и ныли пули. Снег валил и валил. Казалось, в небе образовалась брешь, и сквозь нее вываливается теперь весь скопившийся снег. Несколько секунд я бежал зажмурившись, пока не споткнулся. А потом снегопад поредел. Я увидел своих товарищей, похожих на двигающиеся сугробы. Я тотчас обрел уверенность и изо всех сил нажал на спусковой крючок, и автомат задергался в моих руках.
Я вспомнил эту атаку, а не самый страшный бой в своей жизни. Самый страшный бой я старался не вспоминать: он вышибал у меня холодный пот и рождал чувство вины перед погибшими — перед Кулябиным, Марьиным и Семиным. Но, несмотря на то, что я старался не вспоминать самый страшный бой, он часто снился мне и возникал на короткие мгновения перед глазами, и я, переживая гибель своих друзей, каждый раз думал: «А ведь могли убить и меня».