Не далее как этим летом мне посчастливилось испытать подобное ощущение. Дело было в Центральной России, я остановился в небольшой деревянной избе вблизи железной дороги, но вдалеке от других домов, на отшибе деревни. Жатва почти закончилась. Жара стояла удушающая. Все вокруг пересохло и изнывало от жажды. На стенах и потолках было черно от мух. До вечера не хотелось даже носа высунуть на улицу.
Вокруг дома разбит небольшой сад, веселивший глаз яркими пятнами астр и душистого горошка. По краям он зарос березами, среди которых то и дело попадались ели.
От моего домика широкая аллея, обсаженная по сторонам высокими березами, ведет к краю сада, за которым начинается довольно крутой травянистый склон небольшого оврага, тоже поросшего лесом. По противоположному краю оврага, на одном уровне с садом, проходит еще одна тропа, полускрытая за деревьями. Поэтому, стоя на пороге дома и глядя прямо перед собой, вы видите широкую дорогу с березами по обеим сторонам, словно просцениум, открывающий вид на далекий лес, а если кто-то проходит по тропе на другом краю оврага, вы не видите саму тропу, но различаете силуэты людей на фоне неба, словно это актеры, двигающиеся по арьерсцене.
Когда в воздухе начала разливаться вечерняя прохлада, где-то вдалеке послышались очень высокие голоса, выводившие ритмичную мелодию, заканчивавшуюся на одной бесконечной, пронзительно ясной и чистой ноте. Когда пение приблизилось, уже можно было различить, как сначала строфу речитативом выводил запевала, потом ее подхватывал хор, и наконец голоса солиста и хора сливались воедино, достигая кульминации в одной высокой ноте, которая длилась и длилась, казалось бы, без всяких усилий со стороны певцов, становясь все чище и сильнее, а затем постепенно затихала.
Тембр этих голосов был столь высок, чист и одновременно своеобразен, столь силен и необычен, что поначалу было трудно определить — это мужские тенора, женские сопрано или мальчишеские дисканты. По диапазону и качеству они были весьма не похожи на те женские голоса, что обычно слышишь в русских селах. Пение приблизилось, наполняя воздух неописуемой величавостью и покоем. Наконец вдалеке, за деревьями и оврагом, в центре той сцены, что создала природа из этого сада, я увидел на фоне неба силуэты женщин. Они медленно шли в сумерках, с косами и деревянными граблями на плечах, и пели на ходу. Вновь зазвучал высокий, чистый голос, потом фразу повторил хор, и вновь соло и хор слились воедино на высокой, бесконечно протяженной ноте, казалось, нараставшей, словно звук некоего хрустального горна, становившейся все чище и обособленнее, все длившейся и длившейся — а затем она неожиданно и резко оборвалась, как обрывается нить пряжи. Эта песня словно возвещала: после трудов пришло время отдыха, говорила о радости от хорошей работы. Она звучала будто хвалебная песнь, благодарение, благословение концу дня, концу лета, концу жатвы. Казалось, песня — сама душа, сама сущность тихого августовского вечера.
Женщины медленно прошли мимо и вновь исчезли за деревьями. Я увидел их лишь на мгновение, но этого было достаточно, чтобы пробудить во мне целую вереницу мыслей и образов, связанных с ритуалами, обрядами, обычаями — языческими церемониями, что древнее самих богов, простой крестьянской верой и сельскими праздниками, что возникли раньше любых религий. А когда зазвучала очередная строфа этого первозданного гимна урожаю, перед глазами на секунду возник образ жнецов — прямых, стройных, полных достоинства, величественных, словно жрецы, в своей рабочей одежде и с орудиями труда, — лишь усиливший впечатление от совершенства и чистой гармонии песни. Казалось, ты совершил путешествие во времени, одним глазком заглянул в древний, далекий мир — мир старше Вергилия, старше Ромула, старше Деметры, где богами были весна, лето и осень, жатва и сев, сбор плодов и виноделие. Это был отблеск золотого века, дыхание юности и весны нашего мира.
В мягком вечернем свете вся окрестность превратилась в храм — возвышенный, священный и спокойный — и шествие этих статных женских фигур, уменьшенных расстоянием, было словно изображение на древней вазе или фризе, а музыка, казалось, завершала священнодействие, посвящала в некую, существующую с незапамятных времен тайну, далекую загадку — кто знает, может, это была загадка Элизия, царства вечной весны, или еще более древняя легенда, для которой Элизий был лишь далеким отзвуком? Мелодия отдалилась, песня затихла вдалеке, и хотелось спросить себя:
Что было это — сон иль наважденье?
Проснулся я — иль грежу наяву?[116]