Читаем Что посмеешь, то и пожнёшь полностью

Второй клянётся-божится, что обязательно прочитает и даже скажет своё мнение, да только в том случае, если принесу я ему повесть уже опубликованную.

Третий чистосердечно спросил:

«А почему именно меня вы приговорили к чтению вашей классики?»

Четвертый, Роман Эпопеевич Многоточиев, прервал меня на втором слове:

«Я написал пятьсот статей, предисловий, рекомендаций. В пятьдесят лет нажил два инфаркта… Пускай другие… Я десять лет не пишу ни строчки. Весь в общественном замоте. У меня двенадцать общественных поручений. Я в пятьдесят хочу начать писать. Хватит общественности с меня! Двадцать лет отдал кедру – пшик! Двадцать Байкалу – пшик!.. На подёнку не кидаюсь. О природе не могу говорить без содрогания, осточертела эта тема. Откликаюсь на самое-самое. Вот в черте города есть Васильевская дача, сносить хотят. Вкрутился в это дело. Во все инстанции пишу спасительные кляузы. Писатель – это кляузник профессиональный, с именем… Вы хоть, спасибо, прежде позвонили, а то иные прямо шлют. Поначалу всё подряд читал, потом стал отсылать назад. Повестей я не читаю. Современных. Прочту пять страниц – меня трясет! И вас читать не буду. Я не буду вам благопрепятствовать… Надо самому пробиваться своими вещами. Вы думаете, как нас учили плавать? Кинут в воду, а сами идут пить кофе».

«Видите, вы меня не выслушали… Никакого покровительства я не ищу у вас. Я хотел бы малого. Прочитали да сказали, что я такое наворочал, стоит ли продолжать. Может, полезней бросить?»

«Как тут советовать… Одно я знаю, пробиваться, что называется на чужом горбу в литературу – это я считаю очень нехорошим делом, непорядочным, глубоко неэтичным…»

Ну и питомец советского зоопарка! До чего злой. Даже в заднице зубы!

Ну, заладит сорока Якова одно про всякого. Да не собираюсь я запрыгивать на его, эпопеевский, горбик, сам с усам. А потом, если начистоту… Каждый порядочный русский писатель приводил кого-то в литературу, передавал эстафету. Хоть называй это преемственностью, хоть ещё как угодно, только что стыдного, безнравственного в том, что Державин благословил Пушкина? «Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил». Та-ак?.. Пушкин уже привёл Гоголя, Кольцова. Некрасов и Белинский – Достоевского. Твардовский – Солженицына…

Новичка поддержал мастер. Что в этом пагубного?

Глеб перебил мои мысли.

– А знаешь, – сказал он, – я б и не советовал особенно рваться в писательскую шатию. То ты фельетон выдал – прочтёт каждый… Хорошему человеку поможешь в беде или негодяя загонишь за решётку… Обязательно прочтёт каждый. А книжки… Иногда пьяные ножки занесут в библиотеку. Книг! Книг!! Книг!!! Страшно! А кто их читает? Я? Я не читаю и не буду. Из всех книжек я признаю лишь одну. Сберегательную! Сейчас и без тебя перебор пишущих. Да читать нечего! На заводе вон записываются в очередь на Виктора Астафьева, на Василия Белова, на Василия Шукшина… На тех, кто сам выскочил из деревни. Этой троице у мужика какая-то особенная цена. А на москвичей у нас что-то не кидаются. Я так посмотрю, ушла из Москвы литературная столица. Стали литературными столицами Красноярск, Вологда. Не потеря ли для Москвы?

– Потеря, Глебка! – вырвалось у меня искреннее. – Ах, как ты верно заметил!

Я чуть было не вывалил ему вгорячах судьбу первой повести, но, слава богу, суеверный расчёт взял во мне верх.

…Потоптал я, потоптал московские порожки да и сошли повесть за Уральский Камень, в Сибирь самому N.

Неожиданно быстро вернулась повесть.

Неделю боялся я распечатывать. А что, ну-ка разнос? А что, ну-ка смертельный приговор?

Я пожалел, что посылал.

То б писал и писал, а ну выкати он на сто лет, разгроми – не усадить меня больше за машинку. Не той величины N, чтобы пренебречь его мнением.

На восьмой день я таки разорвал пакет. Поверх рукописи лежали вырванные из середки школьной тетради два листа в клеточку. Текст был внутри сложенных вместе листов. Я струсил, побоялся сразу раскрыть их. Тут приговор, непременно смертельный!

И всё же потом раскрыл.

Торопливая, участливая рука.


Простите меня великодушно. Ваша рукопись попала в завал. Жена убирала в кабинете и положила ее под листки и лежала она там до моего возвращения из… (слово неразборчивое). Сейчас начал разбирать бумаги и наткнулся.


А потом были написаны главные, ободрительные слова.

Это письмо разбавило мой страх перед издательством, я отнёс туда повесть.

Кажется, повесть приветили, собираются вроде того что издать.

Да что говорить, покуда не держишь в руках книжку?

– А ты всё же, – брюзжит Глеб, как муха в осени, – не лезь в писарьки. Всё равно из тебя Толстой не выйдет.

– Ну-у, как ты поёшь… Один вон из предков Льва Николаевича посылал своё бельё стирать в Голландию. Однако из этого вовсе не следует, что и тебе и мне необходимо делать то же самое. Я сам дома стираю со своей половиной. Ты стираешь в гордом одиночестве. И неплохо.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Уроки счастья
Уроки счастья

В тридцать семь от жизни не ждешь никаких сюрпризов, привыкаешь относиться ко всему с долей здорового цинизма и обзаводишься кучей холостяцких привычек. Работа в школе не предполагает широкого круга знакомств, а подружки все давно вышли замуж, и на первом месте у них муж и дети. Вот и я уже смирилась с тем, что на личной жизни можно поставить крест, ведь мужчинам интереснее молодые и стройные, а не умные и осторожные женщины. Но его величество случай плевать хотел на мои убеждения и все повернул по-своему, и внезапно в моей размеренной и устоявшейся жизни появились два программиста, имеющие свои взгляды на то, как надо ухаживать за женщиной. И что на первом месте у них будет совсем не работа и собственный эгоизм.

Кира Стрельникова , Некто Лукас

Современная русская и зарубежная проза / Самиздат, сетевая литература / Любовно-фантастические романы / Романы
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее