– Так-то оно дажно способней будет, – косясь на дверь, ворчала, ни к кому не обращаясь, старуха. – Верблюд сопатый. Пристал, как слепой к тесту… Наказал же Господь и не помилует… У самого уже цапалки охолонули, а яго всё лешак подкусует ш-шапаться в тёмном в колидори… Ну-у мужаки! Ну-у кобелюры! Будет лежать в гробе, подойди чужейная, пристяжная,[214] баба проститься, и таде гриб мокроносый, – в тихой ярости кинула перед собой руку с выставленным в сторону двери указательным пальцем, – и таде уш-шапне!
По-утиному колыхаясь с боку на бок, дошаталась до своей койки у окна, взнялась с ногами на постель и в полной обстоятельности пошла наставлять края халата на выступавшие в дешёвых чулках коленки.
Светлея, спросила у мамы, показывая на меня:
– Владимирна, это твоечкин меньшак?
– Ага, Борисовна. Меньшенький.
– А мне и так, Владимирна, до твоих слов зашло это на ум. Что значить одного завода… одной кровности… Что Митрофаний, что ты, что Глебко, что меньшой – узор вам однаковый положён на лица.
С ласковым любопытством старуха повернулась ко мне:
– Ну, как там у вас? Колбаса из магазинов не убегает?
– Там, Борисовна, с продуктами гарно! – отвечала за меня мама. – Скоко миру надо накормить! И все лезут, лезут туда. Как воши на гашник.
– За своим лезут, – точности накинул я. – Колбасу не на Красной площади делают, а у вас. Везут в Москву. И ваш народ вдогонку за своей же колбасой летит в Москву. Вот как у нас всё
Все похоронно помолчали.
– А воздух там поганый, – резнула мама. – В метре, под землёй, дух, как от лука. В глаза лезет… В метре серце бьёт, навроде палкой по ребрах. У людей цвет лица похожий на траву, шо в тени росла. У нас люди справней…
– Владимирна! Не на жизнь я туда стремлюсь. На мой век свеклы достанет. Где-нить под кусточком смерть и сграбастает. Да я ей, знашь, ишто покажу? Вот! – выставила на всеобщий обзор дулю. – Я ей прямки так и фукну: «Ты, девка, не прыгай пока мне на грудки. Тебе без разняцы на кого сигать, так походи по окружке где, поотдохни, а мне дай в Москву обернуться. Без Москвы я тебе не дамся. Век жа изжила, а Москву не видала! Что ж это за диковинная земля Москва! Весь ум, вся вышняя правда, вся сила нам оттуда. Сам кто наш туда подайся, человеком каким вертается! Вон мой Колюшок. Кем жил посегодня? Покончал десять лет, в колхозе слесарьком бегал. Хлоп, зовут в армию. В саму в Москву! Отбил свой черёд, ан тебе учиться куда-т приткнули. Работал, ещё учился и смотри – скоро всему району голова, всему району указ. Вы-ыбился с колхозной справчонкой в люди. Вот тебе и Москва, что из слесарёнка выработала! Я б поехала, поклонилась за то за всё Москве…
Старуха замолчала, сронив перед собой взгляд, полный света, добра, материнской благодарности.
– Вот видите, – поддержал я разговор. – Москва родной вам стала. А как тут вам живётся?
– Да у нас всё по-старопрежнему… Что ж у нас может хорошее выпрыгнуть?.. В колхозе жить – по счастью выть…
– Вы не сгущаете краски?
– А у нас и без сгущёнки всё густо… Не провернёшь… В тридцатых не бежали в колхоз… В спину толкали… Не шли в колхоз – маялись, пошли – покаялись… Одни жили – не тужили. В колхоз пришли – в заплатках пошли… Ну, чего ж у нас хорошего? В колхозе поживать – одних слёз наживать…
Почему у неё такие ежовые мысли?
Я не знал, что и подумать. Если так живёт мать будущего нового первого секретаря райкома, то каково приходится простым колхозникам?
– У вас плохой колхоз? – как-то глуповато спросил я.
– Названием красик. «Ленинский завет»! Только прозывают у нас его поиначке. «Ветхий ленинский завет». Ветхий он и есть ветхий. Дохлый! Я век свой изжила в родительском домке. Родительский домок не вечный тоже, состарился и примёр. А колхозу хоть бы хны! Суховерхов наш и не почесался. Спасибо, Митрофаний, ваш братка, сгандобил мне хатушку. Не дал старухе помереть под плетнём… Чужой председатель помог, а свой и ухом-хлопалкой не повёл. Что ж мне сахарные петь песни про свой колхоз? Вот так, милоня… Да ну его, колхоз, к шутам собачьим!.. Вот только б отлепиться от Ольшанки! – вслух подумала.
– А куда, Борисовна, денемся? – улыбнулась мама. – Отлепимся! Сама Ольшанка и отлепит. Это зараз, сынок, мы с Борисовной героюхи. А сначалку боя-ялись Ольшанку. Пожили трохи, распробовали – понаравилось. Сказали: с сентября до мая не имеют правия выгонять. Что нам? Комната наша лучшая, детская. Сюда все сходятся на посиделки. А питанье возьми. Яблочко, огурчик, соленье, варенье… Не надь на сторону дядьке кланяться. Всё своé!.. У больницы своя подсобка. Крепкая больница. Ей-право!
– Не ровня Гнилуше, хоть Гнилуша и район, хоть больница там и в районном чине, – отозвалась Борисовна.
Некоторое время Борисовна молчала, что-то припоминая, и, весело качнув головой, заговорила без злости, обращаясь ко мне: