Широко замахнувшись, оглядчивый Святцев всё отмалчивался, смятенно пялясь на валявшийся на столе приспешный ножик, совсем уже старый, «стёртый весь бруском и хлебом», одна только спинка и осталась.
Проворчав пустую прибайку про то, что не покидай ножа на ночь на столе – лукавый зарежет, Авдотья сгребла со стола нож, отчего Святцев, дрогнув, побелел, как-то разом опал, будто мешок, откуда выпустили зерно.
Минутой потом мне показалось, что Святцев обрадовался тому, что ножа больше не было на столе.
Он стал собранней, спокойней и заговорил раздумчиво, всклад:
– А хороший был нынче денёка, ладный. Ваньке-Вояке, – кивком головы показал на окно, – во-он по той бок ульцы, навпроть живёт, щепу подсоблял щепать. Мы с ним вроде на паях. Ему надо крышу крыть, мне весь верх менять. Там ещё двор подпрел… Валится… Делов набежало полный мешок, чёрт на печку не взопрёт. Сперва Ваньке крышу скулемаем. Посля навалимся мой скворешник латать. В одно плечо работа тяжела, оба подставишь – лекша…
Он медленно обошёл комнату глазами, привскинул руку:
– Вишь, матица припрела. Пол гнилинкой исходит… Эхма, была крыша новенькая, стала голенькая. Укрывище… – он ватно шатнул рукой. – Как дождь, вся небесная вода наша. Спасибушки, дали лесу, дали лошадку. При спешном деле служила, из спешного дела выдернули! Святцеву, мол, срочней. До половодки увернулись с Ванькой привезть. Надо подновить да заживать по-людски…
Мало-помалу разохотился, разогнался он в рассказе.
Мне нравились его искренность в словах, его прямой, открытый взгляд.
Похоже, это приятие читалось у меня на лице, отчего Святцев, высмелев окончательно, так повёл дальше:
– Вот ты топтун молодой, ум свежак. Рассуди… Как, по-твойски, можно умирать по работе? День-денёчный ломай спину в кузне – кузнец я, – не устаю. Вдобавки по утрам-вечерам щепу рву, не устаю. Тащит тебя ещё в правлению, на люди. На кой?.. Человеку без человеков беда… По себе строгаю мерку. Веришь, как-то боязко уходить в сумерки от людей… Вроде сызнова спускаешься в погреб…
4
– Человек я ма-аленький, – жаловался, комкая ушанку, Святцев. – Грамотёшки… Всё про всё полторы зимы ума копил. Вот как ты было пошёл писать я б не смог. Нацарапаю… Однем мышам в норе читать. Обхохочутся! Ошибок же лопатой не прогрести!
Подпихнули меня под красну звезду в сорок первом, уже под сам последок. Молоденькой что, не старше твоего сейчас. Толик-только двадцать годков насобирал себе, только в ус входил. Ещё и разу, почитай, путём не брился. Аха-а…
И как судьба карты киданула… Обребятились мы с Авдотьей, явилась у нас Олюшка, первенькая. Нынь привёз из больницы, а назавтра под ружьё…
…Наша рота копала рвы против танков. Работа аж гудела. Так впряглись – раз дыхнуть некогда.
И вдруг нá тебе! Накатился ненавистной немчура бомбить. Всё сделалось пламя и дым, вокруг и на локоть не видать.
Ото всей роты уцелели лишь двоя. Я да Иван Севастьяныч. Мы с ним и однодеревенцы, и одной фамильности. Но не родичи.
Завспоминали Нижнюю Ищередь. Всяк вспомнил своих. И такая тяжесть навалилась…
По слухам мы знали, что деревенька наша охала под немцем. Что постоем стоят человек с десять у меня в хате. Живность всю нашу прирезали. Авдотью с Олюшкой выпихнули в сарай. Чем мои живы и в толк не возьму.
Стал я потиху экономить на желудке, стал откладывать сухие пайки. Надумал собрать посылочку – не век же немчурёнку власть держать. А тут и ударь меня:
И так нам загорелось, и так нам восхотелось к своим.
На одну ночушку!
Абы повидаться! По такой близи к утру обернёмся! На домок, на своих взгляну и в часть!
Поверх пайков накидали в мешки гранат, патронов, в руки по автомату – постояльцам моим гостинчик будет горячий!
Обозначились мы в Нижней Ищереди уже под вечер, разведали: немчика нету, во вчерашний день наши вытолкли.
Авдотья моя не насчастливится. И радостной слезой слезу погоняет, и корит себя: «А я, мокрохвостка, когда провожала, воюшкой выла: что военная буря подхватила, пиши пропало! Не-е, не пропало. Хоть ранетый, да мой!»
Про раненого она взяла с того, что правая рука была у меня в бинтах. Шалавая пуля летуче карябнула поверху.
Ну, час у нас радость, два, три…
На первом свету проявляется Иван Севастьяныч.
– Не время, товарищ Мозоль,[220] наведываться в потайной час к бабе за сладким пайком. Хватит жопой жар раздувать!
Я засобирался.
Авдотья с Олюшкой на руке повисла на мне, благим криком кричит:
– Ты, Ванюшок, как знай! Тебе что? Ты в жизни без семействености прохлаждаешься. Встал – один, пошёл – один. А у нас рожёное дитё. Дитю надобен батька не на карточке. Живой надобен. Никуда не пущу!
Этой вяжихвостке что…
Чуток уступку дал, всего на ноготь – либо-что захочет боле. Будешь отдавать, пока всю руку не отдашь. Верно, пусти бабу в рай, она и корову за собой приведёт. Это уже так…
Бабье дело реви да не пущай, жаль свою кажи. Да ты-то, мужичина, не будь тряпицей. Побыл, сповидался – в сторону свою уютнозадую и ступай!