Поскоку толкёшься всё в тёмном да в тёмном, навострился я видеть в ночи проворней лошади, проворней крота или той же совы.
Подавила деревуха огни, поснула – у меня самая работоспособность.
Двор наш на отшибе. В глушинке. Вскопать огород… Либо-что там посадить, протяпать какую огородину, выкопать ту же картоху, перетаскать – всё сам.
Леснины – яблок, груш, грибов, ягод – в дому вдохват. Места вокруг лесные. Подле лесу голодну не быть, потому как в лесу и обжорный ряд, в лесу и пушнина, в лесу и курятная лавочка.
Вытаиваешься, бывало, где-нибудь в мёртвой чащаре.
Мимо пробрызнул заяц, так я и без ружья – автомат с гранатами спокинул у военкоматовских дверей, – корягой настигну беляка. В ночи лиса мышкует и вовсе не догадывается, что промышляют и её.
И у высоких гор есть проходы, и у земли – дороги, и у синих вод – броды, и у тёмного леса – тропинки. И ежеля на этой на чёрной тропинке вляпается мне в капкан лиса ли, заблудлый ли телок, я не погребу от себя. Чать, не кура.
А скоко дивных трав живёт в лесу!
Ну, репей ото всех скорбей. Плакун – всем травам трава… Вот ещё святая рябина, адамова свеча, царский скипетр, русалейка… Оё! До бесконечности пальцы на руках пригибай!
Как из счёта выкинешь тайнишную траву? Сердечну траву? Царский посох? Расперстницу? Кукушкины сапожки? А самсончик? А собачий хмель?..
Светова трава вытягивает дурь из порезов. Ромашку хорошо от живота. Чихотная трава вытачивает зубную боль…
На всяку болячку выросло по травке!
Я знал, на какую боль какую напустить травку. Одни травки и бегали у меня в надёжных докторах!
Ну… Отдымилась войнища…
Вернулись наши не все мужики.
Да и то у кого рукав заткнут порожний за пояс, у кого холостая штанина на булавке сбоку.
Можь, под таку горячу моментуху и мне вывернуть на люди? Ну ведь жа и птицу стрела настигнет, засидись она на однем месте!
Не решился я выявиться своей волькой.
Страх не пустил… Такая в башке растрава… Либо-что… Этого дела вкруг пальца не обмотаешь…
Вскорости завернула к нам почтарка. Пихнула Авдотье какую-то бумагу. Причитался я – извещенья. Александр Акимович Святцев пропал без вести!
Вот те и раз!
Писали писаки, читали собаки!
Пропал я для державы без известий. Потерян. Отчислен, откинут от живых…
Быстро сработала сарафанная почта. В минуты натекло в избу полнёхонько баб.
– Что слыхать про твоего? – для зачинки справляются у Авдотьи.
– Что… Вот он весь, – суёт Авдотья извещенью.
Заохали бабы, заохали да в голос. Моя тоже не скупилась на слезу, держала с бабами компанию…
Видишь в щель такую скандалию – так бы выдрал доску, о-оп им на головы: «Не войте на похоронку! Живой! Живой же я!»
Да не рвал я досок. Голоса не подавал.
Скоро почтальонка стала пособие таскать на дочку за пропавшего без вестей отца. Оно б по-хорошему ежле – откажися Авдотья от пособия. Но… Одна, при дите, копейка всяка на прокурорском учёте. Как откажешься? Люди враз неладность учуют.
А меж тем подбольшела дочка. Въехала в допрос, с чего это я то в подвале впряме на картошке сплю, то на чердаке отсиживаю дни, а на ульцу ни ногой? Полный нельзяш, отвечал я. Стал я её побаиваться. Стал подламывать к тому, чтоб никому не уболтнула, что я дома.
– А у тебя что, игра? Я читала… Играли мальчишки. Один стоял на часах. Все забыли про игру, рассыпались по домам. А он всё стоял до ночи… Ты тоже с кем-то играешь по-честному?
– Как же нечестну быть? Как же?
Не проговорилась Олюшка, не пропустила славку про меня. Только… Придёт, бывало, из школы и ко мне, печальная такая, с уговорами. Иди, пап, да иди на народ!
А каковецкий он, этот выход? Я и не знай, что уж и отвечать. Да она, поди, и без слов уже либо-что понимала. И совестно вроде ей за меня, и жалко меня. Так она после школьности всё толклась подле, всё высиживала со мной в потаенных местах, всё жалела, жалела с тоской… С той тесной тоски, верно, и примёрла в девятых классах.
Два дня стоял в дому гроб. Горели свечи, чужие шли люди, совсем чужие, шли без конца. А ты, родитель, смотри на всё на это с потолка в щель. Так и унесли кровинку чужие люди. Не смог даже толком проститься.
Без дочки холодно стало на земле.
Холодней против прежнего заступили ночи. Безо время хряпнул мороз, капуста на огороде железна до седьмого листа. Обнимаешь, обнимаешь трубу, никакого согрева. Перебазировался я на житие в погреб. Лаз в подпол был у самой койки, ино на короткую минуту и вальнёшься к жёнке на согрев. На беду, с согрева того наявился у нас Санька Городской.
Прозвище ему Авдотья не от счастья пристегнула. Как могла отводила от меня подозрения всякие. Всем однаково тлумачила, что прикупила Санькá в городе. Пригуляла, стал быть. И что это именно так и есть, под запал даже побрёхивала, что в метрику впихнула ему прочерк в том месте, где надобно было врисовать отца.
Ну, отдрожал я пятнадцать… Отдрожал все двадцать…
Стала моя Авдотья в старость валиться. У самого дых ухватывает, зрение побеги́ хужать. В ночь ещё так-сяк. Конечно, не зорче филина, но вижу. А при дне слепым слепой. А погост всё боевей вижу. Неужели и ховать потащат из подпола?