Я как народился. Наново начал жить… Либо-что… Поступил в кузню. Как и до войны. Молот у меня не холодит. Да что молот… Какой инструментишко ни возьми, молот ли, косу ли, пилу ли – всё в руках играет. Ежель по правде, я уж, кажется, так особо не стараюсь. А вот оно само собой уж выкручивается, что я в поте лица рвусь, будто отрабатываю за ту чёрную пору. Это ж надо… Полжизни выстегнул…
6
После рассказа я таки не удержался, достал снова блокнот и принялся по горячему следу записывать услышанное.
Какое-то время Святцев полохливо косился на блокнот.
Потом словно выдохнул:
– А я уже и въехал в веру, что ты не начальник… А ты всёжки начальство!
– Опеть ты, кривой кочедык, своё раздишканивать! – напустилась Авдотья на мужа. – Ты что, сослепу не видишь? Дитё перед тобойкой!
– Это тебе он дитё. А мне не то что начальство… Вышкарь! Ты ж, – придвинулся ко мне Святцев, – вышку мне привёз! Так? Разрядишь в меня пистолю, как в погану собачонку, и укатишь к себе допивать свои чаи…
– Какую ещё пистолю? Если вот это, – покрутил я карандаш, – можно назвать пистолей, так да, это единственная моя пистоля. Но разрядить её не разрядишь. Её можно только стереть о блокнотную бумагу.
– Пошёл писать… не верю, – сторонне твердил Святцев. – Я на своём зарубил… Не верю, что мне простили… Такое не прощается… Сменял горшок на глину… Либо-что… На рак сел…[222]
– Э! Пустограйка ты! – с ядовитым смешком в голосе возразила ему Авдотья. – Да кому ты сейчасошный нужон? Кому охота тратить на тебя цельную пулю?
Святцев зыбко уставился на тёмную тёлушку с зеркалом.[223] Основательно и сдавленно вздохнув, тёлушка потянулась в незакрытой на вертушок своей закути, легла.
– Уклалась, Маечка… Ну и подай тебе Господь хорошей ночи! – ласково погладила Авдотья тёлушку по голове. – Зараз и мы ляжем, перестанем колготиться. Не будем тебя беспокоить.
Со смешанным чувством обвел я просторную комнату и подумал, где меня положат. В комнате была всего одна койка, старая, с вытертыми белёсыми шариками на спинках и с прихваченным к пруту у изголовья корнем думной травы от клопов.
– А вы-то что не собираетесь? – виноватясь лицом, как-то уютно спросила меня Авдотья. – Сельский мне строго-настрого наказал, чтоба кирспандента вела на сон к нему.
– А нельзя ли у вас переночевать?
– Оно и можно… Только… Больно уж строг сельский наш владыка. У него на ножу ходи. Сказал привесть, надо весть. А у сельсоветчика в дому какой рай! Жарких комнатей… Заплутаешь, как в лесе! Пуховые перины одна одной выше. А нам вас и положить негде. Разь что на лавке?
– Посплю и на лавке. Не переломлюсь.
– Мне лавки не жалко, не протрёте, – подойдя ко мне вплотную, как-то странно проговорила Авдотья, понижая голос, понижая, видимо, с тем, чтоб не мог её слышать её же муж. Наклонилась, горячечно зашептала: – Не оставайтесь у нас… Мой на одну ножку немножко ухрамывает. Не попёр бы в дурь, как всё поснёт в доме. От греха подале!
Эта интрига подогрела меня.
Нет уж, я всегда норовил к греху поближе.
Работа!
Разве газетный раб не обязан, по крайней мере, разве не должен быть очевидцем того, про что наладился чирикать?
Правда, чтобы написать о Святцеве, вовсе не обязательно скрываться с ним двадцать один год. Но почему одну-то ночку не провести под одной крышей с этим человеком? Всего-то одну?
– Позвольте остаться, – шепнул я. – По работе так надо…
– Ну, разве по работе… Оставайтесь. Может, что и выработаете. Только под бока нечего вам кинуть и раз… Одна соломенка и есть…
Она взяла с койки ближнюю из двух подушек, тесно набитых хрусткой соломой, положила на конец лавки.
После пробежки двадцати вёрст по налитому водой снегу я обрадовался лавке не меньше чем королевской перине и безо лжи повалился в восторге на лавку, вольно раскидав руки по сторонам, отчего одной рукой бухнулся в лопнутое бревно в стене, другая упала на стылый пол.
И только сейчас я почувствовал, что устал, настолько устал, что не нашлось сил подобрать с пола руку.
Я тупо пялился в аврально провисший чёрный потолок, готовый во всякую минуту рухнуть.
Хозяева потихоньку укладывались.
– Двигайся, клумба. Знай двигайся к стенке. Дай места с краю, – ворчал он.
– С краю все места заняты, – с глухим трудным смешком отбояривалась она. – Ползи, кривой партизанец, через. К стеночке давай.
Наконец они присмирели.
Поперёк одеяла на них толсто чернели одна за другой её и его фуфайки, будто две громоздкие птицы раскинули подбитые крылья.
– Дуня, выщелкни свет, – жалобно запросил он. – При свете я слепну… Без света способней…