Читаем Что посмеешь, то и пожнёшь полностью

Набрался я смельства, шагнул было к Иван Севастьянычу. Был он за порожком, так при открытой двери и вели перетолки. Он – там, мы – тут. Шагнул я, значит, – Авдотья с больной дочкой у груди бух на пол поперёк в дверях:

– Иди, героец! Иди!! Через!!!

Разбилась моя Россия на две.

Жена, дочка, дом – одна; в фашистском горела огне другая.

И обе звали.

Не хватило меня переступить через жену, переступить через больную дочку. А не сделавши первый шаг, разве сделаешь второй?

Той, другой, я был нужней тогда.

В лихочасье она выстояла и без меня. Не согнулась. Русская кость не даёт себя гнуть! А будь я с ней, и первая приняла б меня потом всякого, приняла по богатой цене…

Это после мы так с Авдотьей рядили.

А в то утро, как ушёл Иван Севастьяныч, думали инаково. Одну надумали удобную оправдательность: ну чего ловить пули, когда можно и переждать?

Сразу видать, у-у-умные головы дуракам достались…

Ну, неделю я дома, либо-что две. Поправилась наша Олюшка. Зажила моя рука. Хватит, поди, курортничать. К чему приступаться?

На народ не покажешься. Что делать? Заворачивай оглобли в часть? Да где ж её, часть-то, искать?

Авдотья моя – кара те в руку! – подкатывает коляски с мягким советом: ступай в военкомат, там пояснят, где часть.

Мозгови-итая! Да я до её указа был уже у военкомата. Ночью бегал. Так и думал, дождусь утра, скажу всё как есть. Решайте! Навесил медальку свою боевую. Жду. Жду и раскидываю умишком. Хорошо, что я пришёл. Да медальку мне вторую за это не нацепят. Весь же я в грязи. Невозможный принял грех. Присягу съел. Лупанут же по всей вышней строгости. Вожмут под трибуналку!

Страх душу в пятки вбил.

Покрался я назадки. Домой.

А над землёй подымался рассвет…

Никак не думал я, что родной дом, пустивший в жизнь, станет лютей каторги. Сожмёшься, бывало, в комок ночью на чердаке, вот в этой, что на мне, фуфайке… Либо-что… Бедная, вся износилась, меня не спросилась… Чёрные думы мутят голову. До того от тоски, от страха тошно – впору… Дело в прошлом… Вверху, возле трубы, приладил я петлю. На крайнюю крайность. И ходили эти крайности ко мне не по всяку ли ночь…

Лежишь, обминаешь бока. А тебя вроде кто приподымает, руки твои к белому провислому кольцу тянет.

Зыркнешь навкруг – никого. Сам себя к петле подсаживал…

Впереглядки с белой петлей и тащишь с тайным дыханием рассвет из ночи.

А то прилипнешь к раздёрганной соломенной щёлке…

Луна. Парубки женихаются. Девчачий пересмех.

Там «жизнь жительствует». А ты смотри, как она льётся мимо.

Смотришь, смотришь… До слезы насмотришься.

Да ещё ревмя ударишь.

Авдотья вскряхтит по лесенке – из хаты на чердак люк у печки был, – с иконой утешает, понуждает креститься. Икону подставляет: цалуй!

Да толку…

Мочей моих полный нехват…

Болит душа… Душка не сучка, не вышлешь вон, коли Бог не берёт…

Спустишься, добромученик, во двор. Двор у нас глухой. Чужому глазу нет ходу.

На воле покойнее.

Покружишь-покружишь по-над плетнём. Откатит вроде на волос. А сон нейдёт. То в сарае посидишь, то в подвал наведаешься, то на чердак снова… И весь уши, весь глаза. Как бы не прикрыли!

Мельком меня видели либо-что раза три. С обысками наскакивали.

Лежу как-то – рожа из люка сунется. Она – за трубу, я под стреху и на огород. Поднырну под горку картофельной ботвы – ищи Ваню Ветрова в поле.

Из будылья вижу, угорело скачут мужики вкруг избы. Побегают-побегают, на нолях и отъезжают.

Не было ночи, чтоб спал я сполна. Я знал, когда кричать первым петухам, когда вторым, третьим. Ждёшь-пождёшь… Молчок. Наладишься считать… Над ухом, оглашенный, ка-ак заорёт петушина. Душа с телом расставайся!

И с простоном, донно дохнёшь в судороге.

Ещё одна ночь изжита. Ещё одна ночка прощай.

А сколь таких было ночей? Семь тыщ шестьсот…

Авдотья тягуче загремела подойником. Олюшка понеслась за водой.

Расчехлился новый день…

Да какой он новый? Вчера белый червяк сыпал на голову березовый порошок, выдавливал паук из себя свою хатку. И нынче пред глазами та же публика. Что ж тут нового?

Бабы выпроваживают стадо.

Чинно здоровкаются мужики. Я слышу, как они ручкаются. Вроде пустяк, вроде ничего такого. Но ежли тебе не подали руки год, не подали два, не подали двадцать, тут, братка, другая ручканью цена.

…Сготовит Авдотья, подаст в ведёрке на чердак. Иной раз и спустишься поглотать. Убираешь, а глаза с двери и на раз не отдерёшь, хоть вся изба на запорах, хоть ставни всегда назаперте…

<p>5</p>

– Чтоб днём спать – этого не бывало. Ещё сонного угребут. Тачал сапоги, тапки, вязал на всю семеюшку носки, варежки там, душегрелки – это вроде свитеров без рукавов. Да-а… А что тут диковинного? Нуждинка научит сопатого любить.

До войны, как и таперика, был я в кузнецах. С утра до ночи начальник над молотом. Намахивал крепко. Откуль что и бралось, виду-то я был жиденького.

А тут тряхнуло… Прилепился клопиком к жизни, наловчился вязать.

Наловчишься…

Какая жива душа корочки не просит? Да трижды на день?

Дитю сама природа положила есть родителево.

Ну а я-то, кормилец, чьи хлеба лопал? Бабьи. Совестно дурноедом сидеть. Уцелился ей подсоблять.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Уроки счастья
Уроки счастья

В тридцать семь от жизни не ждешь никаких сюрпризов, привыкаешь относиться ко всему с долей здорового цинизма и обзаводишься кучей холостяцких привычек. Работа в школе не предполагает широкого круга знакомств, а подружки все давно вышли замуж, и на первом месте у них муж и дети. Вот и я уже смирилась с тем, что на личной жизни можно поставить крест, ведь мужчинам интереснее молодые и стройные, а не умные и осторожные женщины. Но его величество случай плевать хотел на мои убеждения и все повернул по-своему, и внезапно в моей размеренной и устоявшейся жизни появились два программиста, имеющие свои взгляды на то, как надо ухаживать за женщиной. И что на первом месте у них будет совсем не работа и собственный эгоизм.

Кира Стрельникова , Некто Лукас

Современная русская и зарубежная проза / Самиздат, сетевая литература / Любовно-фантастические романы / Романы
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее