— Система Станиславского — это плохо для нас, — сказала она. — Система себя не оправдала: наш человек так вживается в образ боксера, что из него уже не выходит — в образе и живет. И никуда от боксера не денешься. — Щепкин не возразил. — Сейчас в деле интеллект не нужен, работать в банке или в правительстве — все равно что в фастфуде — главное соблюдать рецепт. А к работе можно привлечь любого олуха — прочесть по бумажке всякий сможет. — Вращалова вздохнула, помедлила. — Неужели ты хочешь лишить меня отца?
— Это сотрудник Компании, артист, насколько я понял.
— Пусть. Лучше, чем ничего.
— Не лучше.
— И что ты готов делать?
— Изменить Компанию, все изменить, взять в свои руки… Рукавов поможет.
— Значит, готов быть вновь обманутым? Неужели веришь? Кто единожды предал, тот предаст опять, я — никогда. Всегда тебя любила, и ты меня. Выбирай!
— Обманет? Тогда нужно закрыть Компанию.
— Этого никак нельзя, никак. Начнутся волнения, возмущения. Оно тебе нужно?
Так говорили они и говорили — из пустого переливали в порожнее. Рукавов сидел где-то на втором этаже, рассматривал зеркала, себя в них, не решаясь вызвать охрану. Охрана толклась на дальних постах, в дежурке, пила чай, чинила машину, пялилась в телевизор. Сентябрьский ветер нес в окно обрывки разговора, куски слов: высокий и требовательный «далекой», тихий, но близкий к твердому — Щепкина.
О голоса, разговоры… При многих разговорах присутствовал я — был в Тегеране, где лицезрел троицу в полном составе; помню, чем пахнут Черчилль и Рузвельт. Помню Жукова, склонявшего голову перед вождем, помню вождя. Вождя я помню и помню! Помню амбулаторный запах, тушеный фарш с луком, много лука, Заславского помню, братву его в белоснежных халатах, татуировку на пальцах, много бумаги, свет помню. И холод помню, до сих пор он со мной. И мрак помню, и голос Заславского из мрака, и боль пробуждения.
Не уверен, что хотел жить, ибо не знал зачем. Но Заславский сказал, что мальчик, что дышит, и я потянулся к жизни. Мне хотелось взглянуть на ребенка, я ждал. Оказалось, что Всевышний вовсе не против воскрешения — не нужно на это никаких бумаг. И лишь сын родился, я шагнул к нему, но меня подхватили, швырнули в бутылку и почти уничтожили. Только выжил я, ушел от них, ускользнул из капкана…
Ускользнул…
Голоса, разговоры… Заславский… Одноухая сука…
Вождь собак не любил, но к той привык, не замечал беспородность, простил ухо. Она поджимала хвост, слушала речь, бросалась в кусты, садилась на лапы, подавая голос. Нас было двое в то утро за единственным ее ухом. Вождь приник, чтобы сделать внушение. Я был юн и мелок, мой товарищ — сед и огромен. Для товарища все закончилось разом. Я остался один. Ни запах керосина, ни бесконечный холод не причинили мне вреда. Я отпустил одноухую, вождь протянул руку, я принял ее… Я пребывал там, где находился он, слышал то, что говорили ему, мы сохранялись единым целым — его кровь растворилась во мне, его тепло согревало меня…
Дверь открылась, в комнату проник яркий свет, кто-то перенес вождя в столовую, к камину, укрыл одеялом, ибо от окна несло стужей. Все замерло в великом испуге…Смерть вождя принесла мистическую новизну: грудь не вздымалась, и показалось мне, что остываю вместе с ним. Но я жил, оставался нетленной его частью — я был им и мне нравилась эта мысль.
Академик Мясников прибыл на следующий день. Пульс не прослушивался с девяти часов прошлого вечера, тем не менее, он приложился к груди покойного. Так и есть, сердце молчало. Он вынул из саквояжа пинцет, оторвал меня от тела вождя, не понимая, что за акт совершает в эту минуту, опустил в коробку. И своды сошлись надо мной, и свет померк надолго, надолго, и сжался я от испуга и предчувствия вечности.
— Этого никак нельзя, — повторила Вращалова. — Нельзя ликвидировать Компанию… ты не представляешь, что будет, — Вращалова подняла лицо к небу, — не знаешь, каких людей тронешь.
— Другого варианта нет, — вздохнул Щепкин.
Вздохнул и содрогнулся, и упал, ибо сзади ударили, сбили с ног, бросили на землю. Ударили еще, снова и снова, но отпустили — не позволили сознанию покинуть тело.
— Другой вариант есть, — сказал Рукавов, — посмотри назад.
Щепкин пошевелился — за спиной, где-то сбоку и снизу вверх стояли люди Рукавова. Кто-то размахнулся и пнул ботинком в лицо, хлынула кровь. Щепкин застонал. Кто-то принялся шарить в карманах. Кто-то сказал, что Щепкин без оружия, и ударил еще раз, в грудь, в шею.
— Ну все, все, — остановил Рукавов, — в «коморку Папы Карло» его. А ты, падаль, — хозяин сорвал со стола скатерть, бросил Вращаловой, — оденься-ка!
И побежало все вдаль, от Щепкина побежало, назад, за спину; торпедой понесли, бревном, не щадя тела избитого, с хлопками да зуботычинами, закрыли на замок, прямо на пол бросили на бетонный, но с ковром узбекским, в обстановку кромешного мрака, где не дождавшись глаз, ощупью, по запаху найдешь унитаз блевануть, да койку забыться.