Когда я была маленькая, в годы НЭПа, в момент передышки между большевизмом Ленина и диктатурой Сталина, Бога в нашем церковном дворе часто называли Боженькой. Мне казалось, что Бог занимается взрослыми, а детишками ведает Боженька. И, хотя иногда говорили: «Вот погоди, Боженька тебя накажет», Бог и Боженька все равно олицетворялись в моем сознании с добротой. Бог только не терпел, чтобы взрослые и малыши лгали, говорили неправду — сразу сердился. Ведь сверху ему было все хорошо видно.
Очень сложные отношения существовали между детьми и чертом. Поминать рогатого не полагалось — накличешь беду. Черт был «Нечистый». Говорили: «Нечистый попутал». Синонимом черта считались и другие менее зловредные твари, например, леший и домовой. Домовой тоже мог попутать. А к лешему посылали: «Пошел к лешему!»
Когда я была маленькая, елки были запрещены как «религиозный дурман». В детстве только один раз я побывала на настоящей, хотя и подпольной, елке. Мама пустила меня туда неохотно, и я это чувствовала.
Конечно, меня поразили елочные украшения — игрушки, цветные цепи, позолоченные орехи, серебряная канитель и, как мне казалось, необычайной красоты ангел и ясли с младенцем Иисусом из воска. Естественно, все игрушки были дореволюционные.
Лишь в 1930-е наш украинский вождь Павел Петрович Постышев воскресил елку, превратив ее из атрибута религиозного праздника в атрибут праздника, сугубо светского, новогоднего.
Теперь ставили елку не в сочельник, а под Новый год. И символом торжества стал не младенец Иисус, а Дед Мороз.
Постышева скоро посадили. Однако елка осталась — но не для меня, а для моего сына Алика.
Интересно, что сам праздник потерял свой демократизм: теперь на него не приглашали бедных детей, им не дарили красивых подарков. А елочные украшения делали не дети — их покупали в магазине взрослые. Билеты на елки в разного рода учреждениях приобретались родителями, и зачастую в стоимость билета входили подарки — одинаковый для всех набор сладостей и фруктов.
Всякую благотворительность в СССР строго осуждали. В результате елка с пятиконечной звездой на верхушке потеряла и свою доброту, и свой ореол таинственности…
Ах, не умели большевики-коммунисты ничего делать красиво и прелестно.
Когда я была маленькая, всех девочек из интеллигентных семей учили музыке — игре на рояле, — а также иностранным языкам: немецкому, французскому и английскому (желательно).
С музыкой меня пощадили — я была фантастически немузыкальна. Решили все же развивать слух. Для этой цели девочку Люсю шести-семи лет привозили в семью папиной племянницы Брони, кажется, на Гоголевский бульвар. Броня целый день бегала по урокам, но зато ее муж, адвокат, в это время музицировал: играл на виолончели в компании двух других музыкантов-любителей (все, конечно, закончили консерваторию). И вот я часами сидела, не шелохнувшись, и слушала. А потом меня увозили домой.
С языками тоже была неудача. Немецкий я знала не хуже русского, так как при НЭПе мы два или три года подряд ездили к бабушке в Либаву (Лиепаю), где дети говорили только по-немецки.
Однако скоро мама наложила на немецкий запрет: НЭП кончился, Ленин умер, и не известно, захотят ли большевики, чтобы дети болтали на буржуйских языках. Правда, французский учили тогда и во многих советских школах, в частности, в моей первой, на Покровском бульваре. Так что я уже читала мадам Де Сигюр.
Моя первая настоящая учительница была англичанка — баптистка. Она должна была учить меня английскому и шитью. Первая моя книга была английская — огромная, толстая и притом с замечательными цветными иллюстрациями. Видимо, то был какой-то детский дорогой альбом. Под рисунками шли надписи по-английски. Таких дорогих, богато иллюстрированных книг я больше никогда не видела. Но баптистка оказалась плохим педагогом. Английский и шитье я возненавидела на всю жизнь, а что значило слово «баптистка», так и не узнала.
Когда я была маленькая, моя умная мама прекрасно понимала, что знание языков ничего общего не имеет с болтовней на двух-трех языках, плюс чтение дамских романов. Сама мама изучала несколько славянских языков, так как окончила славяно-русское отделение в Дерпте (Тарту) и была филологом. Ее брат-холостяк, прихрамывавший Владимир, который так и остался жить с бабушкой, — знал, видимо, пять-шесть языков, но гордился только тем, что уже в зрелом возрасте, когда семья обеднела и ему пришлось поступить на государственную службу, выучил еще и латышский.
Когда я была маленькая, для всех без исключения детей существовал свой кодекс поведения, свод правил, которого необходимо было придерживаться. Поскольку дело происходило в христианской стране, кодекс был основан на христианских ценностях.
Попробую вспомнить тот кодекс. Нельзя говорить неправду. Нельзя ябедничать (доносить). Надо слушаться старших. Надо уважать старших. Нельзя обижать слабых. Надо защищать малышей. Нельзя хвастаться.