Вот и весна уж на исходе. По всей нашей бесконечной дороге — от комбината до городка — рубят ветви тутовника. Он буйно зеленеет по обеим сторонам дороги, и вот сюда приходят подростки с топорами и пилами, безжалостно рубят и пилят длинные шелестящие ветви, обросшие ярким зеленым листом, и волокут их куда-то. А дерево остается совсем голое и стоит, словно обгоревший скелет, оставшийся после набега. Когда я впервые увидел, как тринадцатилетние стриженые ребята в белых полотняных рубахах навыпуск расправляются с живыми деревьями, у меня сердце оборвалось от жалости и возмущения.
— Ты что делаешь! Чего дерево портишь? — схватил я за руку одного из них. Он удивленно смотрел на меня непонимающими круглыми глазами, потом отрицательно покачал своей стриженой головой.
— Портишь нет, — сказал он. — Черв кормит нада. Три раз день кормит нада.
— А дерево?
— Дерев? — Он посмотрел на обрубленный ствол и махнул рукой. — Дерев лучше будит…
Уже потом мне объяснили, что, когда зеленеет тутовник, все население окрестных кишлаков выходит на рубку ветвей и тащит их по домам, чтобы кормить личинку тутового шелкопряда. А дерево от этого не страдает. Оно становится еще более ветвистым, и старые тутовники — это огромные разросшиеся гиганты.
Одно такое дерево росло у нас во дворе, над арыком. Оно, правда наклонилось. Видимо, под тяжестью своих ветвей и плодов оно все больше склонялось в сторону воды, да так и осталось висеть над водой, закрепившись корнями, словно воздушный мост, перекинутый на тот берег. Когда стали поспевать ягоды тутовника — то, что мы в своем приморском городе называли шелковицей, — мы вдруг открыли для себя неисчерпаемую сокровищницу. Сахара мы не видели давным-давно, фруктов еще и в помине не было, а тут. — на каждой ветке — десятки, сотни, тысячи сочных белых ягод, пропитанных чуть душноватым, клейким солнечным соком. Тут было от чего сойти с ума!
И прихожу после первой смены еще засветло и, наспех сбросив с себя всю промасленную одежду, ополоснувшись в кристальной арычной воде, лезу в одних трусах на дерево.
Бабушка с Анной Павловной растягивают над арыком байковое одеяло, бабушка с одной стороны, — Анна Павловна — с другой, и ждут, когда я начну трясти дерево. Но есть хочется нестерпимо, и первое, что я делаю, это набиваю рот тутовником. Я лезу повыше, туда, где еще не обобраны ветви и откуда лучше раскачать крону, а по дороге хватаю обеими руками огромные, длинные, с палец величиной, ягоды и запихиваю их в рот, он уже не закрывается, щеки раздулись, сок течет у меня по подбородку и шее, но остановиться я не могу — это выше моих сил, и я поглощаю его до тех пор, пока не чувствую, что живительный сахар попал в кровь, и вот теперь как-то легче стало на душе и можно посидеть на ветке, не торопиться.
— Ну что же ты, Слава, — кричит мне бабушка, — ведь ждет же человек! — Она имеет в виду Анну Павловну, но та устало улыбается, глядит, щурясь наверх, и говорит негромко:
— Не слушай ты никого, Славочка, поешь вдоволь сам. А мы подождем. Растет ведь он, ему бы обед сейчас настоящий, а это что… Поешь, поешь, сколько можешь…
— Да нет, я сейчас, — откликаюсь я, но рот у меня набит и получается как-то смешно и нелепо. Я сижу на толстом — в две руки — ответвлении и блаженствую, осматриваюсь вокруг. Солнце уже низко, но отсюда оно видно хорошо, оно пронизывает ветви своими розоватыми лучами, и ягоды кажутся золотистыми, словно отлитыми из латуни. Сначала кажется, что их совеем мало, но надо присмотреться. Надо только присмотреться — и вот тогда вдруг начинаешь различать их едва ли не под каждым листом, а то и по две, по три рядом. Иногда они висят целыми гроздьями, и тогда доставляет особое наслаждение осторожно, чтобы не помять, снять такую гроздь. Они ведь очень нежные, словно без кожи — один сплошной сок, обтянутый тончайшей пленкой. Такие вот — красивые, крупные — я складываю в свою алюминиевую миску, я поставил ее в развилке между ветвями — это, так сказать, десерт. А теперь начинается сбор урожая.
Я резко встряхиваю ветви, и крупным дождем сыплются ягоды на растянутое одеяло. Не все, конечно, попадают по назначению, некоторые ссыпаются на землю и тут же разбрызгиваются, превращаясь в лепешку. Иные падают в арык и плывут по течению. Когда дома бывает Горик, он лезет в арык, становится ниже по течению и вылавливает их.
Еще одна-две встряски, и одеяло уже нужно освобождать. Бабушка и Анна Павловна переходят на мостик и ссыпают ягоды в посуду.
— Ах, какая прелесть, — говорит бабушка и кладет в рот одну тутовину. — У нас ее называли шелковицей, но она была кислая и хрустела на зубах. А для этой и зубов не надо — ну чистый мед…
— Давайте одеяло, — кричу я сверху, — растягивайте, глядите, сколько падает!..
Я перебираюсь на другую ветку — и даже от легкого сотрясения летят вниз ягоды.
— Сейчас, сейчас…