Старая лиса Роммель вот-вот окажется в мешке. Один Кессельринг молодец… — Блашке вспомнил беседу с Гиммлером и иронически усмехнулся. — А может быть, молодец Александер? И после всего этого газетные писаки смеют говорить о полном благополучии? Не лучше ли честно сказать: «Ничего утешительного!» Или боятся повторения двадцатого июля?..
Насупившись, Блашке подошел к распахнутому окну. Безрадостная картина: улица завалена обломками рухнувшего высокого здания, вчерашней ночью развороченного фугаской. На четвертом этаже отвалилась стена. Две комнаты с шикарной обстановкой оказались на виду, как в витрине мебельного магазина. Рядом повисла и уму непостижимо, почему до сих пор не рухнула, лестница с ковровой дорожкой. На площадке — чудом уцелевшая кадка с пальмой.
Чуть поодаль огромная воронка — все, что осталось от фешенебельного особняка. По развалинам бродит понурая фрау… Как ее?.. В общем не важно. Она что-то ищет, но ничего утешительного не найдет. А газетчики пишут о героизме берлинцев, стоически переносящих ужасы бомбежек…
Блашке повернулся спиной к окну: и в собственном кабинете ничего утешительного. Побиты не только оконные стекла, но и стекла книжного шкафа. Потолок треснул. Портрет старого Фрица сорвался с гвоздя и висит как-то боком.
Неужели адъютант не догадается снять портрет или повесить как полагается? Последние дни этот золотушный хлыщ вызывает отвращение. На кого он похож в штатском костюме? Глупое лицо с лошадиной челюстью, с лопухообразными ушами, с гусиной шеей, на которой, как обрывок веревки на шее повешенного, болтается галстук. При малейшем шуме на улице он пугливо озирается, а голову вбирает в плечи, как черепаха…
Скрипнув зубами, Блашке носком сапога отшвырнул скомканную газету: — Освальд!..
В дверях показалась унылая фигура адъютанта. Не поворачиваясь к нему, Блашке отрывисто приказал:
— Чемодан с ремнями, и не будьте бабой. До наступления темноты мы выедем, а пока, хотя бы из уважения к памяти благодетеля, привели бы в порядок его портрет. Или прикажете мне заняться этим?
Блашке презрительной улыбкой проводил адъютанта, ногой подтянул кресло, сел у письменного стола и задумался: взять с собой следовало многое, но всего не увезешь. Придется ограничиться самым ценным.
…Адъютант втащил большой чемодан, поставил у ног шефа, потоптался на месте и неуклюже полез на диван прибивать портрет.
Не обращая на адъютанта внимания, Блашке бросил в чемодан пачку писем, связанных трубочкой, положил несколько альбомов.
У адъютанта ничего не получалось. Гвозди под ударами молотка гнулись. С тупым упрямством и равнодушием Освальд выбрасывал погнувшийся гвоздь и принимался вколачивать новый.
Блашке вынул из ящика сложенные стопкой толстые тетради в алом сафьяновом переплете, пересчитал…
Одиннадцать тетрадей! В первой — описание жизни семнадцатилетнего изгнанника из родного Альбаха. А остальные десять — пунктуальный перечень всех событий его жизни, его собственные мысли, признанные им самим ценными, ценные мысли, высказанные в его присутствии людьми, заслуживающими уважения и восхищения, встречи, о которых когда-нибудь скажут: «Исторические»… В одиннадцати тетрадях — весь Зепп Блашке со дня рождения до вчерашнего дня.
Кстати, правильно ли записан поистине исторический день? Ведь запись сделана за несколько минут до сигнала о воздушной тревоге…
Блашке поморщился: удары молотка в руках Освальда были так беспомощны, — сел удобнее, раскрыл одиннадцатую тетрадь и принялся читать:
«…Только что вернулся от «страшного Генриха». Это первая встреча после того, как я явился с докладом о печальном происшествии на строительстве злополучного бункера. Тогда он не кричал, не угрожал, а сказал: «Хорошо, Зепп, идите».
В течение месяца я терялся в догадках, кто, когда и где «ликвидирует» меня. Но… я остался жив. И кто знает, не для сегодняшнего ли дня сберег меня шеф. Более полугода он не вспоминал обо мне. А вчера позвонил Брандт и, как всегда зловеще, сказал: «Он желает видеть тебя. Ты должен быть совсем один». Опять инквизиторская формулировка приглашения.
Генрих принял меня в саду. О чем шла речь, знаем он и я, а с этой минуты будет знать и бездушная тетрадь. При случае она заменит меня.
Сперва Генрих говорил о положении на фронтах. Он рассказал все то, о чем я читал в газетах и знал из радиобесед доктора Фричё, и в то же время я понял многое, а главное, — причину его усталости. Не легко утерять веру в победу. Поражаюсь, как до сих пор ему удается сохранять присутствие духа и способность логически рассуждать.
Вне видимой связи со всем сказанным он в упор спросил: «Как поживает фрау Ида?» Я ответил: «Она у отца». Гиммлер коротко рассмеялся: «Мадрид! Чудесный город! Самое спокойное место в мире. Испания раньше всех разрешила проблему еврейства. Как здоровье почтенного посла?» Я сказал: «Жив, здоров, благодарю».