Страшный яд сомнения начал просачиваться в мою душу; растревоженная злыми наветами, она смутнее отражала образ прежде чистой, добродетельной Зенаиды. Я не верил еще клеветам; любовь моя была сильнее их: но я так высоко вознес было эту женщину над целым миром! Я окрутил ее возлюбленную голову таким волшебным сиянием, даже взоры и речи людские, достигавшие до нее, казались мне осквернением этого блеска! Почти два года Зенаида светлела на горизонте моем, как ясное, великолепное солнце; два года ни одно облако, даже мгновенно, не затемняло его; каково ж было видеть мне, бессильному свидетелю, как ядовитые пары мнения толпы отускняли лучи его, как суд света опускал на эту чудесную голову позорную секиру мщения за нарушение своих несчастных законов!
Не подозрение томило меня: я еще с омерзением отталкивал все баснословные обвинения света: но горько, мучительно досадно было мне! Я страдал не за себя, а за нее, страдал не болезненно, но гордо, возвышенно, с презрением к обвинителям. Однако ж их речи беспрестанно отзывались в ушах моих, память упорно сохраняла малейшие подробности рассказов, и не раз, даже ночью, их змеиное шипение пробуждало меня: я вскакивал с проклятием и угрозой на устах, с грызущей тоскою в сердце.
Одна мысль порою утешала меня: быть может, Зенаида моя и та, о которой так хлопотал ***ский уезд, были две совсем чуждые друг другу особы; быть может, случайное сходство имен, состояний и некоторых подробностей жизни ввели меня в заблуждение, которое рассеется при первой встрече с незнакомой мне генеральшей Н***. И я цеплялся за эту мысль, как за доску спасения, и с радостью отрекался от надежды видеть Зенаиду, предпочитая вечную разлуку горести видеть ее недостойною моей любви.
— Наконец генеральша Н*** возвратилась к мужу, — сказала мне в одно утро тетка моя, — теперь ты можешь удостовериться в истине моих слов. Сегодня она приехала, и сегодня же для нее бал у предводителя; там, верно, встретишься с нею. Хочешь? Поедем: часа через два мы будем в городе…
Дрожь пробежала по телу моему, в то же мгновение голова и грудь вспыхнули. „Я увижу тебя, Зенаида! Ты одним словом, одним взглядом рассеешь во мне впечатление враждебных наговоров! Ты, как прежде, протянешь руку мне, поколебавшемуся в доверии к тебе, и снова восстанешь предо мною обожаемою, и снова я, любящий и счастливый, припаду к ногам твоим!“
Поблагодарив тетку за извещение, я принял ее предложение, и часа через два мы были уже в городе. Мои родственницы тот час отправились в лавки за запасами к вечерним нарядам; я остался один.
Упоительна была для меня мысль о близком присутствии Зенаиды, радостна надежда на свидание с нею, но сердце как-то болезненно билось в груди, ныло, замирало, будто предчувствовало беду. Я ждал и вместе боялся вечера. Раза два я порывался бежать к Зенаиде. Знать, что она здесь, в ста шагах от меня, и не видеть ее, это мучение Тантала!{43} И я хватался за шапку, ступал на порог… А запрещение ее? А мое честное слово? Вечером ложь может прикрыть его нарушение: встречу на балу можно приписать случаю, но идти к ней в дом!.. Таково было влияние ее надо мною, что я, кипя нетерпением, страдая, мучась, бросал шапку в сторону и оставался при одной надежде на вечер.
Наконец тоска и нетерпение мое усилились до пытки: я не мог пробыть минуты на одном месте, не мог остановить ни мысли, ни взоров ни на одном предмете; ходил из комнаты в комнату, измерял время движениями маятника; наконец, утомившись духом и телом, остановился у окна.
Улица была полна народом, толпы пестрели и суетились; я смотрел сквозь разрисованное морозом стекло, не мысля, не видя. Вот пролетели сани: в них сидит дама в белой шляпе, на запятках стоит офицер. Быстрее молнии они мелькнули и скрылись, а я, как бешеный, ринулся к дверям, произнося имя Зенаиды. Выбегаю на улицу: сани исчезли; тогда, забыв ее просьбу и мое слово, я бросился в первые попавшиеся сани и поскакал к квартире генерала Н***.
— Дома ли генеральша? — спросил я, вбегая в лакейскую.
— Дома-с, — отвечал один из слуг, — как прикажете доложить?
Сказав мою фамилию, я вслед за ним вошел в залу, в гостиную; дверь в третью комнату была заперта.
— Позвольте прежде доложить… — сказал мне слуга, вероятно страшась, чтоб я не ворвался за ним в спальню.
Я остановился; но пока он входил и затворял за собою дверь, мой взор упал сперва на фуражку, лежавшую подле белой шапки, потом и на хозяина ее, того офицера, которого я видел на запятках саней. Он ходил по комнате, распахнув сюртук и напевая французский романс, словно в собственной квартире. Стоя в двух шагах от дверей, я слышал, как слуга доложил о моем приезде.
— Кто?.. — отозвался тихий, как показалось мне, трепещущий голос, от которого задрожали все фибры мои.
— Поручик Влодинский, — повторил лакей.
В то же мгновение раздался в комнате мужской голос, с выражением испуга и мольбы; он произнес скоро:
— Милый друг, это он!.. Откажи ему!.. Не принимай!..
Вне себя я сделал шаг к дверям: они отворились, и слуга, снова запирая их за собой, бросил мне слова: