На миг (а может быть это лишь показалось Володе) в последнем окне мелькнуло чье-то бледное неясное лицо… Мелькнуло и растаяло, как лунный свет, прорвавшийся сквозь тучу в пасмурную ночь.
Поезд ушел, а Володя все еще стоял на опустевшей платформе под скучным осенним дождем.
Кто-то тронул его за плечо. Володя очнулся от оцепенения, обернулся. Перед ним, кутаясь в пальто, стоял Данила Кондрашов. На лице его дрожали, сползая к кончику носа, дождевые капли.
— Ты что, хлопчик, ротозейничаешь? О чем зажурился, а?
— Вагон… — хрипло ответил Володя. — Повезли…
— Какой загон? Где? Кого повезли?
— Арестантский вагон… Проехал с поездом…
Губы Володи дрожали. Данила удивленно присвистнул.
— Да тебе-то что, Дементьев? Сколько их, этих микстов[5]
, тут проходит! Первый раз видишь, что ли? Ах, и чудак!.. До всего тебе забота, хлопчик!— В этом вагоне учителя моего повезли… Ковригина… — сердито сказал Володя.
— Ну, это ты, хлопчик, брось. Это ты выдумал, — насупился Кондрашов. — Откуда ты знаешь? Какой учитель?
— Мой учитель и Воронов — машинист. Он со мной в стражницкой сидел в Подгорске, когда царь проезжал.
— В стражницкой? Что ты врешь? — удивился телеграфист. — Ты сидел в стражницкой? Ох-ха-ха!
Данила захохотал на всю платформу.
— А ты потешный парнишка, Дементьев, ей-богу! За что же тебя посадили в стражницкую? Да пойдем от дождя ко мне в общежитку, а? Дежурство я сдал новому телеграфисту. Смену мне прислали, хлопчик… На две недели освободили из этой Камчатки.
Лицо Данилы сияло от возбуждения.
— Сегодня поеду к Люсечке. Я уже женился, хлопчик. Ты еще не знаешь, что такое жениться на любимой барышне, да еще на такой, как Люсечка. Три года ухаживал за ней, три пары сапог сносил, ей-богу, И вот добился взаимности, А какая барышня, хлопчик! Если бы не она — не знаю, что бы я делал. Я, брат, дальний, — из-под самого Екатеринослава занесло меня сюда.
Данила оживленно болтал. Польщенный доверчивым вниманием телеграфиста, Володя забыл, что надо возвращаться в контору.
— Заходи, Дементьев, в мою келью, — пригласил Кондрашов, толкая дверь небольшой комнатки, примыкавшей к квартире Зеленицына. Затхлый холодок холостяцкого жилья пахнул Володе в лицо. В невеселом осеннем сумраке тонула невзрачная обстановка — низкая железная кровать с грубым войлочным одеялом, покрытый серым листом бумаги столик, единственный табурет. Над кроватью — гитара и тусклая олеография, на которой трудно было что-либо рассмотреть…
— Садись, хлопчик, — радушно пригласил Кондрашов и вздохнул. — Это, брат, тебе не дома!.. Вот она, жизнь телеграфиста! Ни кола, ни двора, зипун — весь пожиток… Да я, хлопчик, не тужу. Теперь — кончено!.. Найдем с Люсечкой в Подгорске квартирку и заживем, как порядочные люди. А пока — она там, а я тут — бобылем.
Данила снял со стены гитару, залихватски подергал струны, запел сипловатым тенорком:
Володя рассматривал лежавший на столе «Кобзарь» Тараса Шевченко в пестрой лубочной обложке.
Данила вдруг спохватился:
— Как же ты, хлопчик, попал к жандармам на отсидку? А ну, говори!
— А вы никому не расскажете? — тихо спросил Володя. — Я никому ни слова — ни отцу, ни матери, а вот с вами хочу поделиться.
— Ну-ну… Про такие дела я больше знаю, чем ты, — пояснил Кондрашов.
Володя рассказал обо всем, скрыв только, что получил письмо от Ковригина и что виделся в Подгорске с Зиной.
Слушая его, Кондрашов все время вздыхал, а когда Володя кончил, выругался:
— Ах, гадовы души!.. Ах, индюки проклятые!.. Сколько они народу покалечили — уму непостижимо!.. А ты, хлопчик, молодец, что ничего им не говорил об учителе… Учил, мол, — и все… Так и надо… А он, брат, учитель этот, Михаил Степанович, — видать, умная башка… Я, хлопчик, знаю, что это за люди. Сколько их похватали в тысяча девятьсот пятом… — Данила прижал ладонью струны гитары, приглушив голос, сообщил с гордостью: — Мой братишка в девятьсот пятом тоже за это самое дело пострадал. Телеграфистом он работал на станции Авдеевка. Судили их только через два года после забастовки… Не трогали их, понимаешь, подманули — работайте, мол, мы ничего не знаем. А тем временем жандармерия дела собирала, и вот схапали моего братишку прямо на дежурстве, держали в тюрьме с год, а у него чахотка. На суде горлом кровь пошла, через неделю и помер.
Кондрашов ущипнул жалобно зазвеневшую струну, склонил на гриф свою лысоватую голову.