С тех пор он вроде бы следить даже стал за своими действиями — нет ли в них чего-нибудь такого, что напоминало бы действия его отца? Он понимал: глупо это все, глупо! — пока опять не поймал себя на том, что будто бы опять он поступает, как отец, и похож на него. Возле отца ошивался один там оболтус, слободской великовозрастный парень, продавал отцов товар, и его кое-кто уже называл маклером Харуном. С этим оболтусом шапочник Заки обращался весьма небрежно. Послав Харуна со двора (иди, иди, брат, чего слюни распустил?), он скажет, бывало: «Эт-ти маклеры, такой беспутный народ! Попрошайки, слюнтяи!» Якуб и подавно не любил рьяную исполнительность, угодливость и хитростные замашки Харуна. Противно было смотреть, как этот жалкий базарник поправляет на яйцеобразной голове каляпуш и закладывает с петушиной важностью пальцы за жилетку, которую он выцыганил у шапочника. И Якуб не считал зазорным прикрикнуть на Харуна и пренебрежительно сплюнуть тому под ноги, когда тот, самодовольно усмехаясь, разговаривал с ним. И вот он поймал себя на том, что похож в этом своем небрежении на отца, шапочника Заки, на самодовольного хозяина, снабжающего работой такого никчемного человечка, каким без сомнения был Харун.
Теперь он не боялся, что отец усадит его за шитье шапок. Шапочник Заки, рассказывали, не прочь был сейчас похваляться тем, что отпрыски кустарей не лыком шиты и могут работать вон где!.. Все это угнетающе действовало на него. Да где бы он ни работал, он был все тем же отпрыском хитроумного торговца, он приходил домой и слышал все тот же отвратительный запах овчины и все те же разговоры о выгоде и потерях, и молчаливое, подавленное сожаление о нем, изменившем ремеслу отца, угадывал он в глазах матери. «Я все-таки уеду из этого городишки! — думал он. — Я все-таки уеду, я уеду, и ничто не заставит меня вернуться сюда!» А пока он бредил колесницами на парусах, пропадал в мастерских депо, носил им старые двигатели, требовал части для какого-то — он еще и сам смутно представлял — фантастического комбайна и являлся в земотдел перепачканный, как черт.
«Мальчонка-то шапочника, смотрите, какой чумазый, — говорили обыватели, — он никак на тракторе учится ездить? Уж не на ярмарку ли они с отцом собираются на тракторе, а?»
«Погоди же, старый хрыч! — грозил он городишке. — Погоди же у меня!..»
Когда вошел сегодня этот лошадник Хемет, с кнутом в руке, пахнущий кожей и дегтем, ему тут же вспомнился отвратительный запах овчины, и утихомирившееся чувство бунтарства, отвержения колыхнулось в нем, как бы мгновенно окрепло, и он мог бы, наверно, не только рассмеяться над этим горделивым обитателем мухортого городишки, но и закричать, а то и вышвырнуть вон.
4
Сквозь пыльцу любви и нежности глядел Каромцев на свою женушку и сынков-погодков и признавал себя счастливейшим из людей.
Сквозь ту пыльцу лишь смутно просматривался дом бывшего подрядчика Урусова (одну половину дома занимали Каромцевы, вторую — редактор газеты и агроном земотдела), просторные с высокими малеванными потолками, полуовальными высокими окнами, мелко зарешеченными рамками, гладкими, как паркет, полами комнаты; и широкий двор, на котором зеленели грядки, стояли аккуратные поленницы березовых дров, в теплые дни вальяжно лежали на плахах перины и подушки.
Иногда, глядя, как истово трясет жена перины, он говорил:
— Стеша, ведь ты что ни на есть из бедной казачьей семьи. Что же ты, как купчиха, машешь над этакими перинами?
Стеша, пошатывая весистыми плечами, будто пробуя бремя хозяйственных забот, отвечала, сверкая глазами такой черноты, что в них только и видна была яркость:
— Не прибедняй, Миша. У бати моего коняга был строевой, да корова, да шесть овец. А стараюсь я для тебя же и для детей наших.
Еще задолго до ярмарки она стала говорить ему:
— Помни, Миша, в июле ярманка. Уж так обижусь, коли не поедем в Наследницкую!
— А чего тебе на ярмарке-то надо? — спрашивал он, будто не знал за женой и вообще за казачками страсти покрасоваться на торжище, поторговать, отрогать все, что ни лежит на прилавках.
— Шаль пуховую, оренбургскую, — отвечала она. — Слышно, много нынче навезут.
В день открытия ярмарки Стеша, оставив близнецов у агрономши, явилась в исполком, выпросила у председателя лошадь, сама запрягла ее и подъехала к окну мужева кабинета.
— А собирайся! — крикнула она звонко. — Уж так обижусь!
Он подошел к окну и с минуту стоял, щурясь от тепла и света, дивясь и любуясь на ее раскрасневшееся рябоватое лицо.
— Да собирайся же! — как бы замахиваясь, а на самом деле закрывая смущенное лицо, крикнула она. — Уж так обижусь! — И рассмеялась на свою угрозу.
Он быстро собрал свои бумаги, закрыл их в стол, на ходу снял с гвоздя плащ-накидку и вышел. Садясь в телегу, он сделал хмуроватое лицо, чтобы она не посмела шутить и смеяться, пока они проезжали бы окна исполкома.