Я увидел, как он побледнел. Его лицо осунулось, постарело, и сходство с моим собственным стало, таким образом, еще более разительным. Мне показалось также, что я различил в глубине его глаз суровость, которая, вероятно, выражала и его суждения обо мне.
— Надеюсь, ты знаешь, что делаешь.
Я почувствовал, как мои челюсти сжались. Шесть месяцев назад он ни за что не позволил бы себе подобное замечание. Мне вдруг вспомнился молодой Ширак, отстранивший Шабан-Дельмаса, человека моего поколения и моей войны, завладевший руководством Союза в защиту Республики[14]
и выставивший вон старых голлистов… Мой сын моложе меня на двадцать пять лет, но я не уверен даже, что он мог бы заниматься любовью так же, как я в моем возрасте. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы постичь всю скрытую глубину разочарования и озабоченности, коварно завладевших мной в столь короткое время.— Дай мне еще несколько дней. И потом у тебя двадцать четыре процента акций и право подписи. Можешь отказаться.
— Полно тебе, ты меня все-таки лучше знаешь…
Он снял очки и уперся локтями в стол. Поколебался немного.
— Послушай, мой старенький папа, если хочешь угробить себя…
— Ты говоришь о Лоре?
— Вовсе нет. Это меня не касается. Я говорю о деле. О моей матери, обо мне, обо всех нас…
— Вам остается страховка моей жизни, подписанная совместно тремя компаниями. Это входит в договор, и Кляйндинсту придется соблюдать условия. После моей смерти получите четыреста миллионов.
— А чем нам жить до тех пор?
— Терпением.
Он пожал плечами. Я раскрыл рот и сам был удивлен еле сдерживаемой яростью своего голоса:
— Кляйндинст будет отдрючен, и хорошо отдрючен. Можешь мне поверить.
Жан-Пьер закрыл папку.
— Ладно. Завтра отправляюсь во Франкфурт.
Я наклонился и положил руку ему на плечо:
— Уж ты-то должен бы знать, что я никогда не брошу вас с матерью в передряге.
Жан-Пьер опустил глаза. У него был немного смущенный вид, как раньше, когда мы с Франсуазой обменивались слишком резкими словами. И к тому же я узнал себя в его улыбке.
— Оба уха и хвост, — сказал он.
— Что?
— Тебе всегда надо уйти с арены победителем…
Он поднял на меня взгляд, и, быть может, на этот раз в нем была симпатия и даже нежность. Впрочем, он был слишком умен, чтобы выказывать мне нетерпимость и упрямство в компании, где процентная ставка по ссуде составляла четырнадцать процентов, при ростовщической в двадцать четыре.
— Не понимаю.
— Да нет, все ты понимаешь. Вечное стремление показать свою силу… Могу я поговорить с тобой… по-братски?
Я подошел к комоду, взял бутылку виски и два стакана, вернулся и присел на край стола:
— Валяй. На меня уже навалилось столько информации о себе самом, что чуть больше, чуть меньше… В любом случае сегодня не знать самого себя уже невозможно. Избыток самонаблюдения. Между Фрейдом и Марксом проводишь время, знакомясь с собственным «я»… Но если думаешь, что можешь открыть мне глаза…
— Может, нам лучше оставить этот разговор… — сказал Жан-Пьер.
— Ты собираешься объяснить мне, что если я так стремлюсь обеспечить будущее тебе и твоей матери, то это не потому, что нежно забочусь о тех, кого люблю, но из желания показать свою силу… Точно?
— В общем, да. Но я вовсе не исключаю любви. Ты чувствуешь себя сильным, когда оказываешь помощь и покровительство…
— … Из феодализма, в некотором роде. Все, что мне близко, должно быть защищено… Королевство моего Я. Я защищаю замок и угодья. Вы — часть моей территории. Если я должен умереть, зная, что оставлю вас без гроша, у меня будет чувство, что я умираю побежденным. И мое достоинство самца запрещает мне покидать арену иначе, нежели триумфатором. Оба уха и хвост, как ты говоришь.
— Замечу, что это говоришь ты.
Я поднял на него глаза, но он отказал мне в помощи. Я отставил свой стакан и подошел к окну. Было еще светло.
— Ладно, так, и конец, — сказал я. — Объяснишь Жерару.
— Постараюсь.
Я вышел. Остановился на Елисейских полях и купил пластинок на всю ночь.
Глава XVIII
Я постучал в дверь и вошел. Никого.
— Лора?
Она сидела в синем кресле, в спальне, с лицом, залитым слезами. В глазах было такое выражение отчаяния, катастрофы и почти страха, что я застыл, не осмеливаясь пошевелиться, так все было хрупко.
— Родная, родная… Что случилось?
Она покачала головой и ответила слабым голосом, силясь улыбнуться:
— … Так уже не первый день, Жак.
Постель не убрана. Она в пеньюаре. Шторы задернуты.
— Ты не выходила?
— Когда тебя здесь нет, Париж чужой город.
Открытые чемоданы. Она бросила туда несколько вещей. Я положил свои пластинки и сел. Остался в плаще и шляпе — мне требовалось вокруг себя чье-то дружеское присутствие. У меня всегда были очень хорошие отношения с моей одеждой — защитная оболочка… Мне бы шкуру покрепче.
Шкафы и ящики были открыты.
— Я даже заказала место в самолете…
Некоторое время я сидел внутри своего гардероба, потом встал, снял телефонную трубку и вызвал консьержа.