В первые ночи, последовавшие за этим паломничеством к истокам, мое воображение вновь обрело всю свою выразительную силу. Мои фантазии использовали Руиса мастерски, властно господствуя над ним и без устали помыкая. Казалось, не было пределов услужливости, с которой мой регенератор вопреки собственной воле соглашался подчиняться мне. Пусть даже он находил в этом кажущемся смирении радость некоего социального реванша — я не игнорировал ее, даже напротив: обращал его неистовство себе на пользу. Он принуждал Лору к самому низкому покорству, употребляя ее с такой грубостью и ненавистью, что я узнавал в них злобу униженных, никогда не бывавших на подобном празднестве. Но антагонизм, который я, таким образом, умышленно порождал в себе, проникал в самую глубь моих жизненных сил и подстегивал мои чувства, А потом, конечно, случилось то, чего я желал, на что надеялся и чего вместе с тем опасался: мой подручник стал еще требовательнее.
Нет ничего утешительнее, чем сделать из своих собственных несчастий конец света. У «Заката Европы» есть хорошая изнанка: он дает отпущение грехов. Но для тех, кого интересует бремя прошлого, упомяну, что в тысяча девятьсот тридцать первом, во время Колониальной выставки, когда имперская Франция царила над народами и богатствами Африки и Азии, мне было семнадцать. Не думаю, что стоит забывать это историческое уточнение, — в нем есть нечто более глубокое, чем кажущаяся дань иронии: если Руис больше не соглашался служить мне и оставлял меня полностью безоружным, то не только потому, что чувствовал себя эксплуатируемым. Он требовал большего, нежели «эффективный контроль за ресурсами». Он сам хотел стать моим господином. Он понял, что я уже не могу без него обходиться. Он осознал свою силу. Я был в его власти, и он это знал. Настал его час.
Я заявился на улицу Карн очень рано, на следующий день после нового своего провала. Поднялся на пятый этаж и постучал. Никого. Я зашел в арабское кафе напротив и стал ждать у стойки, следя за входом в дом. Североафриканцы, несколько негров. Я там был единственным европейцем. Полиция без труда получила бы мое описание. Высокий мужчина в зеленом американском плаще армейского образца, очень коротко остриженные белокурые волосы с проседью, шрамы на лбу и на челюсти… Оставался у стойки около часа, был спокоен, все время улыбался… А потом перешел через улицу и вошел в дом напротив… Наверняка он и есть убийца…
Можно было бы сослаться на необходимую оборону. В конце концов, я защищал свою честь.
Я мог бы также сказать, что выследил его, что пришел за своими золотыми часами, которые он у меня украл, что он схватился за нож и я выстрелил.
Меня разглядывали. Полдюжины североафриканцев и несколько негров. Они приехали из новых стран, где источники энергии еще не тронуты.
Я прождал уже больше часа, когда он наконец появился, вырядившись без малейшего уважения к своему животному великолепию в гнусный костюмишко горчичного цвета. Меня всегда оскорбляли эти так называемые забавные фотографии, где тигры, львы и даже собаки пародийно изображают людей.
Я поднялся на пятый этаж и постучал в дверь. Он открыл и, кроме внезапной, неподвижной напряженности тела и взгляда, не проявил никаких признаков беспокойства или удивления. Наверняка он и понятия не имел о связующих нас тайных узах, но уже знал, что я дорого ему плачу. Я был для него непонятным, но щедрым нанимателем. Я толкнул дверь, и он отступил. Я вошел и закрыл ее за собой.
Брови вразлет на гладком матовом лбу касались у висков своими черными крыльями беспорядочного неистовства блестящей и дикой гривы. Под выступающими скулами западали щеки — вплоть до прорези никогда, казалось, не знавших одышки губ. Лицо его было бесстрастно, немного недовольно, но в глубине глаз таилась крайняя сосредоточенность, потому что правую руку я держал в кармане своего плаща.
Я немного вытащил свой кольт. Мне требовалось быть во всеоружии.
— Сними-ка с себя этот дерьмовый костюмишко.
Предстань он передо мной в таком виде в момент употребления, эти нелепые одежки угробили бы мое воображение, лишая его наиболее верного возбудителя: вида натуры, столь близкой к своему первоисточнику, не несущей на себе бремени никакого прошлого и у которой будущее может потребовать всего.
— Снимай, говорят тебе…
На его лице появились признаки циничного понимания…
— Нет, старина. Ошибаешься. Глубоко ошибаешься. Это совсем не то, что ты думаешь. Не пытайся понять. Я тебе плачу, чтобы ты слушался. Ну, давай снимай эту мерзость и надевай свою кожу…
Он переоделся, не спуская с меня глаз. Кожа ему шла донельзя. Она подчеркивала все, что было брутального в его облике.
Он стоял предо мной, расставив ноги, подбоченясь, куртка распахнута на белой майке…
Я сел на кровать и стал на него смотреть. Я пополнял свои запасы.
Я оставил ему тысячу франков.
Он быстро приручался. Я хотел быть в этом совершенно уверенным и прекратил посылать ему деньги.
Прошло несколько дней, и я уже начал говорить себе, что ошибся и что он не способен на такую гордыню.