Вслед за св. Фомой, и как добрый христианин, Данте признает три ступени блаженств, взятых в абсолютном иерархическом порядке: ступень деятельной жизни – в самом низу, над нею – ступень созерцательной жизни в земном мире, и ступень блаженного ви́дения на вершине. Зато, на сей раз вопреки св. Фоме и в согласии с подлинным Аристотелем, чьи тексты служат ему здесь куда более важными ориентирами, чем томистский комментарий, Данте утверждает, что единственное из этих трех блаженств, которое в строгом смысле свойственно человеку именно как человеку, является также нижайшим из всех: это блаженство деятельной жизни человека как составного целого, деятельность сообразно добродетели. Однако причина возвращения Данте к подлинному Аристотелю заключается вовсе не в том, что он якобы принял аверроистскую интерпретацию действующего интеллекта как единой и отделённой субстанции. Подобно св. Фоме Аквинскому, Данте убежден, что, согласно Аристотелю и согласно истине, каждое человеческое существо обладает собственным личным действующим интеллектом – частью его души и таким же бессмертным, как она[203]
. Но он также убежден, что без помощи христианского Откровения умозрительный интеллект достигает своей цели только весьма несовершенным образом, тогда как наш практический интеллект не нуждается в Откровении, чтобы достигнуть собственной цели. Стало быть, можно сказать, что у Данте, как и у Аристотеля, превосходящее нравственный уровень превосходит также и уровень человеческого порядка, достигая порядка божественного. Но у Аристотеля божественное, которое превосходит мораль, есть божественность созерцания, потому что сам созерцающий интеллект не принадлежит человеку как таковому, и все, что он созерцает, как таковое, есть бог. У Данте, напротив, созерцательный интеллект – это именно человеческий интеллект, но он слишком слаб, чтобы достигнуть своего предмета без превосходящего божественного света Откровения. Вот почему у Данте созерцательная жизнь хотя и считается не столько человеческой, сколько божественной, как и у Аристотеля, она считается таковой на совершенно другом основании, нежели то, на которое опирается тезис Аристотеля. У Данте созерцательная жизнь принимает «сверхчеловеческий» характер не потому, что созерцающий интеллект нам не принадлежит, а потому, что даже для достижения того хрупкого успеха, на который он может надеяться в земной жизни, он нуждается в божественном Откровении. Так что, в конечном счете, успех этого интеллекта, всецело принадлежащего нам, сам по себе принадлежит нам не всецело. И наоборот: сколько бы практический порядок нравственной жизни ни уступал по своей внутренней сущности метафизическому созерцанию, вере и блаженному видению, – или, лучше сказать, именно в силу своего низшего характера, – он сам по себе вполне самодостаточен. Ибо он состоит в том, чтобы с помощью чисто естественных и человеческих средств, а именно, нравственных добродетелей, добиваться чисто естественной и человеческой цели: счастья в этой земной жизни, в обществе, направляемом самой человечной из добродетелей – справедливостью [204].Здесь мы приближаемся к тому, что составляло, несомненно, самую личную, я бы сказал – самую тайную мысль Данте, если бы это слово не наводило на подозрения, что он хочет скрыть то, что, напротив, не устает нам повторять, но что мы не всегда хотим слышать. Потому что эта мысль ставит Данте вне классификаций, а мы, историки, всё хотим подвести его под какую-нибудь классификацию. Между тем Данте выразил эту мысль в одном пассаже из «Пира», относительно которого невозможно ошибиться, ибо его тезис предстает там в своем наиболее крайнем и в то же время наиболее чистом выражении: это тезис о врожденной ограниченности познания интеллигибельного, ограниченности интеллекта, который в силу своей человеческой природы вынужден питаться чувственными данными.