— Вы понимаете. Мы не виноваты. Мы ни в чем не виноваты. Просто это неотвратимо. Это неизбежность.
Поворачивается и уходит. И я вижу, как город вокруг нас начинает разлагаться. Здания текут, оплывают, как огарки свечей. Вспучиваются и опадают и… из них течет… Смерть.
Она замолкает. В тишине рассветного мрака гулко бьется под его рукой ее сердце. Последний танец. Накатывает и отпускает. Во тьме наступающей вечной ночи, в бесконечности звучит только одно слово: НЕИЗБЕЖНОСТЬ.
Он крепко прижимает к себе жену и чувствует, как его руки проваливаются сквозь ее спину, увязая на секунду в плоти, и вот уже он судорожно обнимает ускользающий пепел. Мертвый гнилой свет за окном вливается в комнату сквозь стекло.
И за секунду до последней он чувствует. Облегчение.
Тихие стоны упавших деревьев,
Гулкие тяжбы заброшенных улиц,
Сиплые крики ветшающих зданий,
Плач неутешный остова трамвая,
Слезы, что с неба сквозь толщу металла,
Кровь под землею сквозь вязкую почву,
Желтые капли застывшего неба,
Сердце все тише, обернуто ватой…
Оладьи
Каждый раз, когда Анатолия Федоровича Карьерова приглашал в гости его близкий друг Виктор Степанович Манн, он маялся, болел желудком и всеми возможными способами пытался сорвать встречу. Виктора Степановича он ненавидел дико и бессмысленно, искренне желая, чтобы последний заболел саркомой или отравился грибами. По вечерам он подвывал у окна, вожделенно представляя, как его друг захлебывается густой рвотой и в судорогах испускает дух.
— Вот же мразь! — не раз говорил он своей жене, — в гости! Я ему покажу гости. Я ему так покажу, что на том свете черти обгадятся!
После этой невразумительной фразы Анатолий Федорович обычно икал и значительно глядел на жену тяжелыми сомовьими глазами.
— Он же друг тебе с детства, — почтительно шептала невнятная до дрожи жена Анатолия Федоровича, — уважь, уважь!
— Надо же, друг, в жопе круг! Я, быть может, никого не люблю!
В памятный тот день Анатолий Федорович проснулся рано, умылся холодной железистой водой из–под крана, присел было по большому, но потужившись напрасно некоторое время, — передумал и, охая, прошествовал на балкон. Там, воровато оглядываясь, он приподнял дважды пудовую запыленную гантелю, положил ее на место и, приободрившись, пошел на кухню. Жена уже ушла, на плите, в чугунной древней сковороде, аппетитной горкой возвышались оладьи. Покряхтев для острастки на одноухого кота, скребшего с маниакальной настойчивостью рецидивиста линолеум, Анатолий Федорович судорожно сковырнул вилкой сразу несколько оладушек и, не присаживаясь, принялся жрать стоя над сковородой.
Насытив утробу, Карьеров отправился в спальню, подошел к шкафу, открыл его настежь и долго, со значением шевеля кустистыми бровями, глядел в потустороннюю гору несвежей одежды. После, остановив взгляд на линялой рубашке когда–то белого цвета, с закруглившимся по краям воротом, он снял ее с вешалки и, все еще покряхтывая от легкой боли в груди, натянул на себя. Одев Надев брюки в полоску, Карьеров закрыл дверцы шкафа и уставился на свое отражение в туманной полировке. Так он простоял несколько минут, стараясь не мигать. Когда–то, в безмятежном детстве, он прочитал историю о русском психологе, который усилием мысли научился вызывать у себя галлюцинации, глядя на свое отражение не мигая.
Галлюцинаций Анатолий Фелорович не видел никогда в жизни, даже в дни юности, когда с дворовыми друзьями курил крапиву и бурьян.
— Ах ты ж, — пробурчал он недовольно, подтянул ремень и прошаркал в коридор. Там, под аккомпанемент скребущего на кухне одноухого кота, почистил ботинки, примерил их, остался доволен, завязал щегольским двойным бантом шнурки и, прихватив омерзительного вида матерчатый мешок, вышел из дому. Дверь за ним захлопнулась с хлюпающим скользким звуком, порой в кошмарных снах сопровождающим появление существ, чей вид настолько противоестественен, что они остаются в нашем сознании лишь как неясные осклизлые кляксы. И не дай господь нам вспомнить их облик, проснувшись.
— А хоть бы и лоботомию! — услышал Карьеров, только приоткрыв входную дверь и впустив в квартиру липкий сумрак подъезда и особую подъездную же влажность, отчетливо отдававшую мертвечиной.
— Что, простите? — немного побледнев, спросил Анатолий Федорович у соседа сверху, который почему–то стоял напротив его двери длительное время, как показалось Карьерову.
— Это я так… Задумался… — растерявшись, пробормотал сосед, отгораживаясь от Карьерова рукой, как если бы тот полез целоваться. — Вот ведь штука — прочел в одной газетенке, что в Цюрихе отличные погоды, а у нас слякоть, — бессвязно сообщил сосед, доверительно хихикая.
— Вы, я слышал, к Виктору Степановичу с визитом собрались?
— А есть ли он вообще, тот Цюрих? Вы вот, к примеру, можете представить себя извне Болотинска в объекте с таким диким названием? — с болью спросил Карьеров. И ответ был очень важен для него, хотя и очевиден.