— С Калифорнией? — спросил я рассеянно, чувствуя, что Феликсу нужны вопросы, но ведь ему нужны были не такие вопросы, а настоящие — например: «Что за чушь, телемост?» (с презрением). Или: «Зачем тебе весь этот официоз?» (с удивлением). Или хоть что-то, из чего он бы вывел мое отношение и тогда, может, легче доказал что-то мне или себе самому.
Но я в это время думал: еще к тому же он презирал меня за Олеську. Я стыдился ее перед ним. И когда мы перестали с ним видеться, я почувствовал облегчение...
— Да, с Калифорнией! — Он ждал дальше.
Но тут мы оказались возле библиотеки.
— Ну, так как насчет Ницше, хочешь прямо сейчас?
И мы вошли. Тетка на входе поднялась нам навстречу, загораживая дорогу:
— В понедельник мы не принимаем читателей.
Гардеробщица округлила глаза и испуганно прошипела издали:
— Это же Волынов!
Феликс усмехнулся. Я провел его в закрытый фонд.
— Ницше ему, — сказал я Шурочке.
— С собой? — испугалась и она: что придется
— Сюда будет приходить. Ему надо. Будет приходить, — твердо сказал я за Феликса. — И прямо сейчас. Пусть затравится. А мне тогда пока — «Гамлета». Найдется тут у тебя «Гамлет»?
— Я с абонемента принесу, — кротко ответила Шурочка.
— Ты что, не читал «Гамлета»? — удивился Феликс.
— Раз двадцать восемь, — сказал я, и он сразу заткнулся.
Шурочка принесла.
И вот мы сидим. Тишина — кап, кап... неслышно. Капли времени.
Коричневая комната, старинные шкафы, зеленое сукно, точится по капле время из таинственного своего источника, таинственный факт — «Гамлет», он скопил вокруг себя такую толщу духа, а магнетизм его все еще не истощился, держит, как парящий куб Каабы. «Не пей вина, Гертруда!». Болиголов в моем саду.
Как полюса Земли, втянув в свои загадочные воронки меридианы силовых линий, искрятся полярным сиянием, так дух, сгустившись у полюса «Гамлета», издает электрический треск и шипенье избытка, и я вдыхаю его озон. Я Гамлет сам. Отождествленье легко, ведь он неуловим, размыт, я ничего о нем не знаю, ничего не понимаю в нем — как и в себе. (Он зрячий среди слепых, я вижу только других его глазами, но сам он, сам — кто? А я сам — кто?) Я только тщусь понять. Иногда кажется: ну вот сейчас, сию минуту я нас разгадаю. Но нет, мы ускользаем. В двадцать девятый раз.
В прохладных недрах маленького зальчика сидим за разными столами, Шура нас тактично покинула, мой Феликс впился в старый фолиант, губами шевелит. Постигает науку властвовать людьми...
Есть несколько способов жизни. Один — как в игре, когда ты в центре круга, и тебя отбивают, как мяч, от одного к другому, и носит тебя по хордам и диаметрам, и ощущаешь лишь властные толчки реальности.
Другой: ты в середине круга, но на сей раз круг внимает твоим командам: встань сюда, а вот ты повернись так, а ты подпрыгни, а ты прокукарекай — и послушно твоей режиссуре
Но не лучше ли всего: ты стоишь сам-един, и никаких людей. Перед тобой лишь толща неведомой породы. И ты вгрызаешься, дробишь породу на куски, даешь наименование частям, определяешь, чему быть, и оставляешь позади себя тоннель, вполне освоенный для прохождения людей, которых ты в глаза не видел и видеть не хочешь. Чтоб не отвлекаться.
Надо ли говорить, какую участь я избираю для себя?
Не люди перед тобой, а вмурованные в хаос идеи, которые ты должен вычленить, ты демиург, ты создаешь мир, но тебя не заботят удобства публики, которая станет этот мир населять. Тебя заботит лишь сама по себе уступчивость или неуступчивость минерала. Видимо, ты исходишь из инстинкта цели, которая вне
Фашист ты, скажут мне.
Фашист? У меня есть огород, в нем растения, они живые, они даже разумны в той степени, в какой Пьер Тейяр де Шарден оделяет всякую материю свойством
Феликс тут оглянулся и говорит:
— Смотри что: хочешь властвовать — отними у народа религию и привей стадную мораль подчинения меньшинства большинству — и через поколение этот народ можно брать голыми руками.
— Зачем тебе его брать? — удивляюсь я. — На фига он тебе сдался? Да он уже и разобран весь.
— Как! — не унимается Феликс. Народа хочет. Папуасов. — Отнимем! — грозно сводит брови. — Отнимаешь предыдущую религию и даешь новую — и народ твой.