— Я не все слова поняла из того, что вы сказали, — призналась Люксембург, — но про добра завались что-то такое слышала. Высоцкий? Короче. Мыкался, мыкался горе-поэт, толку нет. Пока не понял, что нужно что-то такое выдать на гора, чтобы ни на что не похоже. Обделаться прилюдно. Завизжать, как свинья в пустой церкви, и, извините, завонять, как… как… Чтобы у всех глаза на лоб, уши бантом и носы на прищепку!
Все слушатели смущенно засмеялись, девушка даже закрыла лицо руками. Люксембург, не в пример им, продолжала уже серьезно, раскрасневшись от неожиданного воодушевления.
— Так вот! Однажды, отчаявшись и прокляв безмозглых американозов, не понимающих его тонкость, сел тот поэт никому не нужный за машинку и стал просто набивать, как все у него есть, без бунинских прикрас и экивоков. О том, какой он дурак, что надеялся на рай, уехав, и как ему, извините, хреново. Матом прямо. Про все его аморальные поступки, сделанные от безысходной кручины. С генитальными подробностями. Например, детально и выразительно описал, как негру дал, то ли под мостом, то ли на чердаке…
Купе притихло. А ритмическая музыка колес показалась частью какой-то развязной мелодии из вульгарной оперетты, от чего всем, кроме Люксембург, стало еще более неловко.
— Что значит… — осторожно не то спросил, не то обозначил начало предположения Эйнштейн.
— А вот то и значит! — пояснила Люксембург. — Мы вот с ней знаем, — она указала на девушку, — что это значит.
Купе содрогнулось от хохота, девушка отвернулась и рухнула лицом в подушку, только вздрагивали плечи.
— Да, вам смешно! А между тем, именно этот варварский роман, который поэт с отчаянья настучал, у него и взяли в издательстве, и напечатали, и всё у него с тех пор пошло чики-чики. Гонорары и признание. Нашел золотую жилу. Так и пишет, кажется, по сей день, в том же русле.
— Мораль? — проскрипел Эйнштейн, утирая слезу. — Сейчас многие так пишут, новые классики, золотая жила, ой, не могу!..
— Мораль?! — воскликнула будущая американка. — А в том и мораль, и формула! Чтобы в жизни, особенно в новой, не просто устроиться, а засветиться, прославиться, стать признанным и так далее, нужно, фигурально выражаясь…
— Дать негру! — подсказал Эйнштейн.
Новый взрыв хохота совпал с ударом, сопровожденным скрежетом, как будто поезд врезался в гору и еще некоторое время сминался, перед тем как остановиться. В результате Люксембург съехала с полки и оказалась на четвереньках в проходе. Эйнштейн, ухватившись за что-то рукой, повис на своей полке, как цирковой джигит на скакуне. Олега откинуло спиной на лежащую девушку, которая захватила его в объятиях, и не отпускала, пока не унялось «землетрясение», — ее положение, исходя из направления инерции, оказалось самым безопасным.
Во время торможения, лязгнув, сама собой открылась дверь купе.
Поезд стоял. По вагону разносились жалобы и возмущенные возгласы, в том числе на непонятном языке, в которых угадывались ноты от колоритных голов, посетивших недавно купе.
Эйнштейн выскочил вон, скоро его уже было слышно где-то в конце коридора, он с кем-то разговаривал.
Люксембург, чертыхаясь, потёрла коленки, села, принялась причесываться.
Вилисы, или…
— Вы можете сидеть здесь сколько угодно, — кивая себе в ноги, миролюбиво повторила девушка, когда Олег, вскочив и поправив свой матрац, замешкался, явно не зная, что делать дальше, — Вещий Олег!
— Спасибо, — Олег опять присел на краешек. — Меня действительно зовут Олег.
— А я Жизеля, очень приятно.
— Как, как вы сказали? Жизе-ля? — вмешался невесть откуда взявшийся Эйнштейн.
— Совершенно верно, — просто ответила девушка.
— Какое безобразие!
Безобразие! — примерно так, кажется, отреагировала жена, когда он объявил о своем решении.
Впрочем, нет, если быть точным, не «балаган» и не «безобразие» — а нечто странное и даже смешное для той ситуации, если взглянуть со стороны. На самом деле, учитывая, что они часто играли словами, дурачились, сводя таким способом начало ссоры к шутке, все было вовсе не смешно.
— Это хулиганство с твоей стороны! — именно так она выразилась.
И рассеяно повела рукой, будто ища опоры, и с минуту оглядывала пространство вокруг себя, а потом, увидев кресло, которое, оказывается, было совсем рядом, с виноватой, за свой нелепый долгий поиск, улыбкой, села и зачем-то защелкала большим и указательным пальцами, как делает фокусник перед тем как совершить «чудо»:
— Хулиганство, — (щелк!), — хулиганство! — (щелк!), — шкода!..
Нет, в тот момент ему вовсе не было смешно, ведь она ошеломлена, и говорит только потому, что нужно говорить-говорить, а не молчать и молчать, — а он не циник, чтобы ему было смешно, когда другому хочется плакать.
Возбужденная уверенность революционера, переступившего черту, и безысходное бессилие жертвы, принесенной на алтарь мятежа.
Мятежа, который, несмотря на явную губительность всего и вся, назван ею, жертвой, мягкими, шутливыми словами — «хулиганство», «шкода» (надежда на пощаду?).