Совсем недавно, несколько лет назад, Янек обратил мое внимание на то, что в наши школьные времена, до марта 1968 года, мы никогда не говорили о Холокосте. Не то чтобы мы не знали, что такое Холокост, потому что не знать этого было невозможно, но это знание для нас не таило в себе никаких вопросов, не вызывало споров. Да, гекатомба, страдания, Гитлер… но дискутировать о Холокосте? Все равно что дискутировать о том, почему на улицах правостороннее движение. Правостороннее — и всё тут.
Нас тогда занимали другие темы: Катынь, пакт Риббентропа — Молотова, события в Венгрии 1956 года, советские лагеря. Я не могу вспомнить ни одного разговора о гениальных рассказах Боровского[266]
, а ведь мы все их читали, а некоторые даже писали на эту тему выпускное сочинение. Почему? Думаю, что, во-первых, это была левацкая перспектива восприятия действительности — мы критиковали коммунизм, критиковали власть, но с позиции, которую я назвал бы левым антикоммунизмом, социал-демократией, приправленной Троцким и парижской «Культурой». Это был наш мир, мир наших интересов, решительно антиэндековский.Конечно, мы знали, что такое антисемитизм, но до мартовских событий 1968 года были знакомы с ним только как с явлением историческим, с тем, что имело место до войны и, в виде исключения, сразу после нее, в Кельце. А антисемитизм периода оккупации или тем более как актуальная социальная проблема для нас просто не существовал. Даже если кто-то заговаривал о культе Красной армии среди евреев, это было нам понятно, ведь, когда пришла Красная армия, перестали дымить печи Освенцима. Мы родились, когда они уже погасли. Более того, мы входили в сознательную жизнь после событий октября 1956 года, так что и сталинский террор был для нас историей. Для моего шурина, члена АК, десять лет просидевшего на Колыме, сталинизм был личным опытом, а для нас?
Для нас таким опытом была послеоктябрьская оттепель. Поэтому то, что случилось в марте 1968 года, оказалось шоком. Никто из нас, никто из моих друзей не ожидал, что власть может вдруг официально заговорить на языке ОНР или сталинских процессов. А тут оказалось, что антисемитизм прет изо всех щелей. Янек — стопроцентный поляк, полонизированный до мозга костей, как и я, понятия не имеющий о евреях, — вынужден уехать. Я остался, но с семитским клеймом, выжженным в сознании коммунистической властью. Вдруг оказалось, что наш бунт, являющийся бунтом стопроцентно польской интеллигентной молодежи, натолкнулся на стену антисемитизма.
Я не помню Янека по встречам, на которых мы принимали решение о митинге 8 марта, потому что он был тогда связан со средой Анджея Менцвеля и Ядзи Станишкис, но отлично помню его во время судебного процесса. Янек и на допросах, и будучи свидетелем защиты на суде держался превосходно. Он был подобен скале, чем отнюдь не все тогда могли похвастаться.
Когда он решил уехать из Польши, мы это не обсуждали. Ни тогда, ни позже. Впрочем, я, в сущности, ни с кем из уехавших не разговаривал на эту тему. Все знали мою позицию. Я считал, что уезжать не следует, потому что таким образом мы подтвер-ждаем победу антисемитизма и власти, котора хочет выдавить нас из Польши. Санкционируем происходящее в стране.
Однако я знал, что так высоко могу ставить планку только себе самому. Тем, кто решал эмигрировать, я говорил: это твой выбор. В конце концов, я был свободен, как птица, у меня не было семьи, жены, детей, я отвечал за себя одного. Героем можно быть только на свой собственный страх и риск.
Ситуация повторилась во время военного положения. Будучи интернирован, я написал текст о том, почему мы не должны эмигрировать, но пытался связать это с уважением к эмиграции, оказывавшей огромную помощь тем, кто оставался в стране.
После отъезда Янека из Польши мы не виделись добрых несколько лет. Встретились только в 1976 году в Париже. Я получил от Жан-Поля Сартра приглашение на международную конференцию по случаю двадцатилетия событий октября 1956 года. На самом деле это Александр Смоляр вписал меня туда в качестве докладчика. Они кривились — мол, слишком молод, никто ничего обо мне не знал. А в стране после событий в Радоме и Урсусе решили, что хорошо, чтобы я уехал к чертовой матери и не бузил. Так что я поехал и там принялся бузить всерьез. Я был неформальным послом Комитета защиты рабочих за границей почти год — с августа 1976-го до мая 1977-го.
Янек, узнав, что я в Париже, купил билет и прилетел. И — love (
Когда Янек увидел меня, одной из его первых реплик было: «Помни, если у тебя проблемы с деньгами, не переживай, всегда пиши мне. При вашем курсе доллара будешь жить припеваючи». К счастью, мне не пришлось воспользоваться этой помощью, но я знал, что он не даст мне пропасть. Не только он, впрочем, но он — прежде всего.