Однако наша компания все же раскололась. С одной стороны — группа дискутирующих университетских ассистентов, Ясь был среди них единственным студентом и считал делом чести разработать модель государства и интеллектуальных предложений по его реформированию, чтобы, когда придет время, реализовать теорию на практике. С другой — группа деятелей-энтузиастов, которых прозвали «коммандос», потому что мы нежданно-негаданно заявлялись на университетские партийные собрания и начинали задавать неудобные вопросы ораторам — членам Союза молодежи, портя им всю игру. Мы дискутировали, писали листовки, разбрасывали их в университете, собирали подписи под протестом против уничтожения национальной культуры, причем это происходило в нескольких городах и общежитиях, не только в Варшаве. По поводу «Дзядов» мы собрали более 3000 подписей и послали их в сейм.
Наконец наступил март — тюрьма и эмиграция. И для уезжавших, и для остававшихся это было драмой. Город пустел, улицы, прежде полные знакомых, казались чужими. Меня не раз преследовало чувство, что я вижу тех, кто уехал. Что в толпе прохожих мелькнуло знакомое лицо. Янек Литыньский сказал тогда, что улицы странно оголились. Это особенно ощущалось, когда мы проходили мимо опустевших домов тех, кто эмигрировал. Домов наших друзей, которых больше не было с нами.
Некоторые из нас, в первую очередь Адам, считали, что уезжать не следует. Нужно любой ценой показать, что Польша — наша страна и мы никому не позволим отнять у нас это право на том основании, что мы якобы не поляки. Мартовская пропаганда заключалась в том, что нас обвиняли в «чуждости», то есть в том, что мы евреи и не заботимся о благе Польши, мы, мол, ею только торгуем, а Польша — для поляков, чужие пускай убираются прочь, на свою настоящую родину, то есть в Израиль. Для меня решение остаться в стране было тогда скорее вопросом солидарности с теми, кто сидел. Куронь или Модзелевский вышли из тюрьмы меньше чем за год до мартовских событий, а после них снова оказались за решеткой. В каком-то смысле из-за нас, поскольку это мы стремились к конфронтации — созвали митинг в защиту друзей, беззаконно исключенных из университета. Они сознавали, что в случае успеха антигосударственной демонстрации окажутся в тюрьме, и все же не отговаривали нас. Считали, что не могут нам это запретить. Поэтому, будучи людьми, из-за которых они снова попали за решетку, мы — я — чувствовали свою ответственность. Я считала, что сначала все должны выйти на свободу и лишь потом я могу подумать о себе и о том, как строить собственную жизнь.
Был еще один момент: не все наши друзья могли ходатайствовать о разрешении на выезд, тут как раз «арийские документы»[275]
оказывались препятствием. Мне были не слишком по душе мои привилегии, я не хотела ими пользоваться. Никто из моих родных тоже не помышлял об отъезде. Что касается Адама и его радикальной критики уезжавших, думаю, это была прежде всего травма преданной дружбы. Адам считал, что друзья его покинули, ведь они собирались вместе бороться за общее дело. А теперь они передумали, выбрали личную судьбу, собственную жизнь. Нельзя забывать, что Адам сидел дольше всех из нас, «коммандос». Многие уезжавшие даже не смогли с ним попрощаться. Это его негативное отношение к эмиграции сохранялось долго, в период военного положения он порой упрекал друзей, осевших за границей, в том, что они не понимают Польшу и ее проблемы. Мне в этом виделся этакий русский подход: мол, пересекающий границу обрезает пуповину физического присутствия в стране и в какой-то степени становится чужим. Так считали Ахматова и другие великие русские, но исторический опыт Польши был иным: эмиграция открыто боролась за независимость Польши и принимала действенное участие в решении ее проблем.Адам ценил «Анекс», созданный мартовскими эмигрантами и издававшийся Аликом Смоляром, с которым сотрудничал также Ясь, но критиковал их политические оценки в том, что касалось польских дел. Он считал, что извне, не участвуя в событиях в стране, невозможно понять происходящее в Польше, это абстрактное мышление. Адам лишь в марте 2018 года, в пятидесятилетнюю годовщину мартовских событий, публично заявил, что мартовская эмиграция была «элементом того же пазла», что Комитет защиты рабочих или «Солидарность». Если я не ошибаюсь, еще до этого он открыто признавал, что «Анекс» и другие эмигрантские инициативы сыграли большую роль в рождении суверенной и демократической Польши в 1989 году, но на сей раз это прозвучало мощно и отчетливо, без прежнего дистанцирования и оговорок.
Уезжая, Ясь оставил мне рисунок Отто Аксера[276]
, друга их семьи, и оригинальное издание «скамандритов»[277] — «Политический вертеп». Я еще сидела в тюрьме. Выйдя и взяв в руки эти оставленные им для меня вещи — когда самого Янека в Польше уже не было, — я поняла, что эмиграция стала для него не только пропуском в лучшую жизнь, но и трагедией разлуки с близкими.