Для литературной формы Евангелий, считает Аверинцев, характерен сильный семитический колорит; по–видимому, это было жанровой традицией, от которой не отступил даже такой писатель с чисто греческими навыками речи и мышления, как автор третьего Евангелия. Прежде всего евангельские тексты пронизаны влиянием языка и стиля Септуагинты, но встречаются в них и обороты, совершенно обычные в рамках арамейского или сирийского языка, но экзотически выглядящие на греческом. Согласно Аверинцеву, литературная форма Евангелий непонятна в отрыве от традиций ближневосточной учительной прозы: Ветхий Завет, сирийские поучения Ахикара и т. д. Проза этого рода подчинена назидательности; её художественные возможности лежат не в полноте изображения, а в силе экспрессии, не в стройности форм, а в проникновенности интонаций. Аверинцев указывает на такие жанры назидательной иудейской литературы, оказавшие воздействие на Евангелия, как притча (машал), заповеди блаженства, рассказ о деяниях почитаемого проповедника (Маасе): маасе обычно излагает ситуацию, спровоцировавшую какое–нибудь передаваемое из уст в уста назидательное изречение или поступок, жест, выходку «учителя». Из таких ячееподобных маасе, по Аверинцеву, сложено евангельское повествование.
Отличие от еврейской традиции состоит в том, что авторы Евангелий стремились объединить «логии», как стали называть маасе христиане, в связный рассказ, сплавить фрагменты предания в единый религиозный эпос. Для этого в еврейской литературе предпосылок не было; не воспользовались евангелисты, за исключением Луки, и приёмами греко–римской литературы, биографической прозы. Так, «перед лицом трудностей композиционного порядка автор Евангелия от Марка не мог извлечь для себя никакой пользы из опыта греко–римского биографизма»[78]
. В целом же, если следовать Аверинцеву, три первых канонических Евангелия «остаются в рамках одной и той же литературной формы, основанной на относительном равновесии наивной повествовательности и религиозно–морального содержания»[79]. Если третье Евангелие ввело в кругозор раннего христианства эллинистическую моральную и эмоциональную культуру, то четвёртое Евангелие ассимилировало греческую философскую мысль и диалектику греческого мифа. Разумеется, и то и другое было переработано Иоанном в духе христианской мистики.Мне показался достойным глубокого осмысления тот факт, что вся эта проблематика создания образа Иисуса при сочетании биографического и нравственно–философского подходов к этой задаче, совмещения в этом образе «исторического Иисуса» и «культовой легенды о Христе», — вся эта проблематика была заново воспринята и обдумана в XIX в. великим русским писателем Фёдором Михайловичем Достоевским. Достоевский, как известао, не расставался с замыслом написать роман об Иисусе Христе. 4 декабря 1877 г. он внёс в одну из своих записных тетрадей такую заметку: «Memento. На всю жизнь. 1) Написать русского Кандида. 2) Написать книгу об Иисусе Христе…» Такую книгу он так и не написал, хотя без указанного замысла не появились бы его романы «Идиот» и «Братья Карамазовы». В подготовительных материалах к ним Достоевский много размышлял о том, каково должно быть литературное решение книги об Иисусе, с учётом того, что он не был обыкновенным человеком. Достоевский ясно осознавал коренное различие между литературой и религией, между письмом и вероисповеданием, и слепо следовать примеру евангелистов он, как писатель милостью Божией, попросту не мог. Говоря о своём понимании князя Мышкина в романе «Идиот», в котором нашли выражение искомые Достоевским черты образа Иисуса, «русского Христа», писатель отмечал в одном из писем: «Главная мысль романа — изобразить положительно прекрасного человека. Труднее этого нет ничего на свете, а особенно теперь». Заявляя дальше, что единственное «положительно прекрасное лицо» для него Христос, «Достоевский перечислял лучшие образцы мировой литературы, на которые он ориентировался: это, в первую очередь, “из прекрасных лиц” стоящий “всего законченнее” Дон–Кихот Сервантеса, затем “слабейшая мысль, чем Дон–Кихот, но всё–таки огромная”, Пиквик Диккенса, и, наконец, Жан Вальжан из романа “Отверженные” В. Гюго»[80]
. В результате долгих раздумий Достоевский пришёл к следующему выводу, сформулированному им в заметке «Синтез романа. Разрешение затруднений»: «Чем сделать лицо героя симпатичным читателю? Если Дон–Кихот и Пиквик как добродетельные лица симпатичны читателю и удались, так это тем, что они смешны. Герой романа Князь если не смешон, то имеет другую симпатичную черту: он! невинен!»[81].