Вскоре Фреди, Брандон и Бритый выходят из дома гуськом с зажженными факелами. На них белые накидки, кое-как вырезанные, похоже, из простыней. Они входят в сарай и становятся все трое перед Стеллой. Фреди, передав факел Брандону, отвязывает Стеллу; та податлива, как кукла. Он взваливает ее на плечо, и они выходят во двор, к костру. Роксанна кричит, просит взять ее вместо дочери. Но они как будто даже не слышат ее мольбы. Они не здесь, они уже погружены в мрачные бездны своей церемонии, заворожены перспективой пытки, которая обеспечит им почетное место на костлявой груди их божества. Стелла привязана к столбу посреди кучи дров, лицом к двери сарая, чтобы мать ничего не упустила из ее агонии. Фреди направляется к девочке, подняв в правой руке охотничий нож; жестом робота он подносит оружие к лицу Стеллы. Та морщится от боли, но не кричит. Когда Фреди удаляется от костра, Роксанна видит большую кровоточащую букву С на лбу дочери.
Трое мужчин завели хоровод вокруг костра; с пылающими факелами в руках они шагают в медленном мерном ритме, бормоча нараспев какую-то ахинею. Задуманная гармония порой бывает нарушена, кто-то спотыкается, надсадно кряхтит Бритый. Роксанна слышит обрывки заклинаний: «Этой жертвой мы соединимся с тобой», «Прими этот дар и будь нам любящей матерью»… Весь день она боролась с путами, но только затянула их еще туже. Измученная, обезвоженная, она изо всех сил противится обмороку, проваливается порой в оцепенение, убаюканная монотонным пением трех безумцев, потом, опомнившись, цепляется мыслью за какой-нибудь образ, любой, только не дочери на костре, потому что он лишает ее всякой надежды и держит в плену бесплодного страха. Мужчины остановились и стоят, как бледные тени средневековых кающихся грешников, вокруг костра. Фреди закрывает глаза, потом раскидывает руки, подняв их ладонями к небу, и издает высокий звук, долгую, жуткую ноту, похожую на крик испуганной совы. Двое других вторят ему, гомон оглушителен. Потом Фреди, сложив руки над головой, говорит:
– Скоро все свершится.
Жестокость того из двух, что побольше, была осязаемой, но за ней виделось глубокое страдание, уязвимость несчастного ребенка. Все это он угадывал через Роксанну и немного успокоился, поняв, что она чувствует себя способной сыграть на этом горе. Она увидела в мужчине надлом, гноящийся и неисцелимый, как рана у него на боку. И она устремилась в эту брешь, манипулируя его простой душой, податливой, как глина. Но он испугался чего-то, чего Роксанна не предвидела. Признание – оружие обоюдоострое: часто бывает, что, поделившись самым сокровенным, человек мучится потом стыдом и угрызениями, испытывая внезапную неприязнь к тому, кто исподволь вырвал у него его тайны.
Роксанне удалось разоружить лысого. Почему же она его не прикончила? Этого он не мог понять. Ведь после того как толстяк оправился от удара по голове, его обуяла ярость: как же так, он открыл сердце этой женщине, а она этим воспользовалась? Ощипывая курицу в пекле двора, Бритый бормотал сквозь зубы и готовил свою месть. Нет, Роксанна не умрет от пули, как велел Брандон. Это будет совсем иначе. Сотрясавшие его жестокие порывы были безумны, и ощипывание превращалось в жертвоприношение, суля муки другой жертве.
Он видел воочию картины, которые воображал себе лысый, и словно ливень из молний терзал его бессильную душу. Он снова стал тем, кем был в тридцать лет; он подкрадывался к мужчине сзади, поднимал меч и, перехватив его покрепче, одним движением перерубал толстую разрисованную шею. Он сам не знал, почему ему так отчаянно хочется отделить эту глупую голову от нескладного тела. Вряд ли он не сплоховал бы в этом упражнении, которое не всегда удавалось даже лучшим палачам. Но не такой казни заслуживал этот нищеброд. И не потому, что сам он стоял на том, что обезглавливание – привилегия исключительно людей благородных. Нет, он находил это смешным кокетством. Желая умереть достойно, аристократы чаще всего старались заставить забыть, как недостойно они жили.
Глядя на сутулую спину, на короткую шею под маленькой, приплюснутой сзади головкой, на все это безобразие, выражавшее лишь бесконечную скудость сердца и ума, он решил, что перед ним воплощение убожества человеческого во всем, что в нем есть самого глупого и жалкого; это воплощение заслуживало скорее болтаться на веревке, став добычей стервятников. Но, думая так, он не переставал представлять себе удар клинка, разрубленную, растерзанную плоть, расколотый череп и отделенные от тела конечности; эта печальная процессия картин битвы вновь преследовала его, осаждала до тошноты, отвратительная, как извращенное ликование чувственности. Он смотрел на спину мужчины, на его большие руки, вырывавшие перья с содроганиями удовольствия, в то время как его грубый ум изобретал способы причинить муки… Он сам был не лучше этого существа, которое презирал; он был его подобием – всего лишь человеком. Но у того было преимущество: он имел тело и мог им пользоваться.