Открываю дверь. Коты, шерсть у них стоит дыбом, быстро выскальзывают у меня между ног. Они давно уже бесились здесь в поисках выхода из виллы. Охваченная дурным предчувствием, я влетаю в гостиную. Паблито здесь, лежит на диване. Его волосы слиплись от крови. Кровь на волосах, лице, груди. Я бросаюсь к нему. Его рот выдувает кровавые пузыри. И запах, этот удушающий, кошмарный, ядовитый запах, напоминающий о больнице, о морге: жавель!
— Паблито! Скажи что-нибудь!
В ответ я слышу хрип. Это его дыхание.
Мать обезумела. Ее отчаяние так сильно, что она не в силах произнести ни слова, ни издать крика. Она берет в руки смятый пластиковый пакетик, упаковку жавелевой воды.
Запах. Кровотечение. Кровавая пена на губах… Паблито выпил ее.
Быстрее. Нужно действовать быстрее. Я набираю 18, вызываю «скорую». Боже мой, ну вы там, быстрее же! Смотрю на часы. Полдвенадцатого.
Я должна выдержать это. Главное — не сломаться.
Наконец они здесь, с носилками. Паблито уносят в красную машину «скорой помощи». Я бегу рядом, сжимаю его руку.
— Паблито, это я, твоя сестренка!
У него изо рта течет ручеек. Он кончается кровавым сгустком.
Дико завывает сирена, при въезде на тротуар машину подбрасывает. Побороть время. Побороть смерть.
Антиб, больница Фонтонн, та самая, куда я ездила за матерью, приемный покой.
Нас разлучают, эта стеклянная дверь сейчас захлопнется передо мной.
— Держись! Не умирай, Паблито!
Надо ждать. Голова пуста — слишком много было страдания, бешенства, страха.
Вот наконец врач. Подойдя ко мне, он объявляет:
— Мы пока еще ничего не можем сказать. Если он продержится сорок восемь часов…
— Держись, Паблито!
Реанимация. Паблито лежит не двигаясь. Через две трубки, выходящие у него изо рта, слышно, как прерывисто его дыхание. Осциллограф фиксирует биение его сердца. Аппарат следит за его давлением. Нить Ариадны, сотканная между ним и смертью, множество волокон, связывающих его с жизнью.
Его рука в моей такая нежная. Такая нежная и такая хрупкая.
Реанимация и теперь вот, спустя столько недель, отделение интенсивной терапии. Паблито пришлось перенести несколько операций, врачи пытались спасти его пищевод, желудок, кишечник, развороченные хлором. Его кормят через зонд. Врачи не слишком уверенно говорят о необходимости множества пересадок. Они не могут их делать. Повреждения слишком тяжелы. И для такого рода операций необходимо отправить его в специальную больницу, в Марсель или в Париж.
Но где достать денег для этого переезда, который мог бы спасти ему жизнь?
Отец или Жаклин, став наследниками дедушки, легко могли бы взять деньги в банке, но они не дают о себе знать. После ухода Пикассо они остались в пасмурном, нездоровом мире. Они лишились опоры. Они потеряли своего хозяина. Самоубийство Паблито для них ничего не значит. Они блуждают по закоулкам своего прекраснодушного эгоизма.
Теперь Паблито может говорить. Он наконец может ответить мне.
— Почему ты это сделал?
— Не было надежды. Не было другого выхода.
— Паблито, мы ведь молоды. Доверься мне, и можно будет выбраться.
Он находит в себе силы улыбнуться.
— Правда. Видишь, я хотел выбраться. Но у меня ничего не получилось.
— Я здесь, Паблито. Можешь на меня положиться.
Он смотрит на меня, не отвечая сразу, и, когда начинает говорить, речь его страшна:
— Они не захотели нас на его похоронах. Они не захотели нас в их жизни. Никогда и ни в чем нельзя было рассчитывать на нашего отца, он так и остался мокрицей. Теперь, когда дедушка умер, он раб Жаклин. Низость и подлость. Империя Пикассо отказала тебе в твоем желании заниматься медициной. Империя Пикассо позволила тебе заниматься этой грязной работой, на которую тебе прошлось согласиться. Империя Пикассо закрыла перед тобой все двери. Нужно было положить этому конец. И знаешь что я тебе скажу, Марина? Я совершил свой последний побег. Чтобы тебя спасти, я совершил свой последний побег. Я должен был это сделать. Это должно пронять их.
— Я тебя умоляю, Паблито!
— Я хотел взорвать, разрушить изнутри наше страдание. Теперь они создадут тебе условия для жизни. Отныне они будут тобой заниматься. Хотя бы ради общественного мнения.
Общественное мнение — то есть пресса — вопит о «самоубийстве века». Все, что касается Пикассо, разжигает любопытство журналистов.
«Внук знаменитого художника не захотел жить после смерти своего дедушки. Ему было двадцать четыре года».
«В тени Пикассо его внук Паблито жил в нищете».
Падкие до скандала, они рыщут в поисках подробностей нашей частной жизни, выспрашивают тех, кто был близок нам и любит перемывать косточки. Высвечивая все до мелочей, они рассказывают об условиях нашей жизни, раздувают, преувеличивают, обыгрывают. Нас представляют жертвами, козлами отпущения.
«В нескольких сотнях метров от роскошной виллы их дедушки они жили в запредельных условиях».
Возможно, наша мать тоже приложила руку к этим сплетням. Я игнорирую ее и не хочу знать.
Для меня имеет значение только мой брат.