Боялась она и за меня, даже учинила допрос с пристрастием: о чем я успела рассказать той женщине, насколько близко мы общались, не встречала ли я в доме никого подозрительного – а вдруг Мария сама была заговорщицей, от которой стоило бы держаться подальше? Бедная моя избалованная, но от этого не менее заботливая подруга: ее заперли в темной камере, лишив любимых нот и платья с вырезом, почти такого же, как мое.
Гитлер приказал не терять даром времени: Народная судебная палата[18]
вместо военного трибунала, короткий судебный процесс и немедленная казнь через повешение, вместо петли на шею – фортепианная струна, свисающая с мясницкого крюка. Искали не только подозреваемых в заговоре, но также их родственников и друзей; казни подлежали даже те, кто предоставил разыскиваемым убежище. Клеменс фон Мильдернхаген и его жена Мария были давними друзьями полковника Штауффенберга и часто принимали его у себя в замке. Обвинение посчитало, что именно там Штауффенберг встречался с остальными заговорщиками, поэтому барон с баронессой из Гросс-Парча сразу же попали под подозрение.Но что могли знать обвинители о безграничном энтузиазме Марии, о ее мыслях, вечно скачущих с одного на другое? Всерьез она могла думать только о том немногом, чем интересовалась, – большей частью то были цветы и песни. Я понятия не имела, действовал ли полковник за спиной у супругов, используя замок для своих переговоров, или барон тайком от жены стал его соучастником: у меня не было с ним никаких отношений. Но я точно знала, что Мария любила как Штауффенберга, так и Гитлера. И оба ее предали.
На тумбочке у моей кровати, рядом с керосиновой лампой, до сих пор лежала книга, которую я ей так и не вернула: томик Стефана Георге. Клаус сам подарил его баронессе – так гласило посвящение на титульном листе. Наверное, книга была ей очень дорога, и тем не менее Мария одолжила ее мне. Выходит, она была ко мне привязана, пускай и особенным, свойственным ей образом, – гораздо больше, чем я к ней: ее оторванность от мира меня скорее смешила.
Я стала вырывать из книги страницы, одну за другой, превращая каждую в бумажный шарик, и разожгла на заднем дворе небольшой костер. Увидев, как поднимается пламя, Мурлыка испуганно забился в дом. Я сожгла книгу одна: не понадобились ни штурмовые отряды, ни запряженные волами повозки, ни даже торжествующий клекот кур. Придя в ужас от мысли, что, явившись ко мне, нацисты найдут автограф Штауффенберга на стихах Георге и тут же меня арестуют, я сожгла злосчастный том стихов – и теперь могла отрицать, что знала Марию. Но костер, уничтоживший то, что от нее осталось, стал для меня еще и неловким ритуалом прощания.
Йозефа допрашивали, но вскоре отпустили, а обо мне никто и не вспомнил. Не знаю, что случилось с Йоргом и Михаэлем: они ведь были детьми, а немцы, как известно, любят детей.
Новые указания насчет безопасности фюрера касались и нас, пробовальщиц пищи: наскоро собрав вещи, мы покинули свои дома. Прижавшись лбом к стеклу, Герта смотрела, как я исчезаю за поворотом на Гросс-Парч, и в глазах ее стояла та же тревога, что и в первый день.
Охранники во дворе обыскали теперь не только нас, но и чемоданы; лишь после этого нам разрешили войти. Отныне Краузендорф предоставлял нам не только обед и ужин, но и ночлег; он стал нашей тюрьмой. Ночевать дома разрешалось только по пятницам и субботам, остальные дни недели принадлежали фюреру, который скупил наши жизни оптом, даже не обсудив цену. Запертые в казарме, мы стали солдатами без оружия, рабынями самого высокого ранга, тем, чего не существует. За пределами Растенбурга никто так и не узнал о нашем существовании.
Циглер вернулся на следующий день после взрыва. Первым делом он заявился в столовую и принялся вопить, что с этого момента наблюдать за нами будут круглосуточно: недавние события показали, что верить нельзя никому, не говоря уже о нас, полуграмотных крестьянках, привыкших жить среди скота, да знаем ли мы вообще, что такое честность и верность, разве что по радио слышали: «Честность и верность навек сохрани»[19]
, но это дело такое, в одно ухо влетело, в другое вылетело, а так все мы – потенциальные предательницы, готовые за кусок хлеба продать собственного ребенка, раскидывающие ноги при каждом удобном случае, но теперь он запрет нас в клетке, как диких животных, и все будет по-другому.Эсэсовцы прятали глаза: похоже, их смутила эта сбивчивая речь, не имевшая никакого отношения к путчу и выглядевшая скорее немотивированной вспышкой гнева. Может, оберштурмфюрер застал жену в постели с другим, думали они. Или попал под каблук (жены бывают теми еще командиршами) и теперь отыгрывается, выпячивает грудь, орет. Тут у него десяток беспомощных баб, устрой в казарме внеплановую проверку, прояви власть, даже чуток злоупотреби ею – и опять почувствуешь себя мужиком.
«Это он мне», – думала я.