Мать продумала все это, возможно, даже раньше, чем брат. Мне было немного стыдно, но я покорно согласилась следовать их плану. Усадив меня перед собой, брат утомительно долго и дотошно учил меня тому, что и как надо говорить. Я чувствовала себя преступницей, которой предстояло скрывать свое темное прошлое. Мое лицо горело от стыда, мне не хотелось слушать брата. Но нам действительно было что скрывать. Одно время мы сотрудничали с представителями северян. Нам пришлось следовать левой идеологии, чтобы выжить. Естественно, теперь нам нужно было избежать преследования за сотрудничество с красными, потому что за это карали самым жестоким образом. Мы видели, как не самые последние люди в городе пострадали только за то, что остались в Сеуле во время правления коммунистического режима, хотя они и не сотрудничали с властью красных. Никто и не вспоминал теперь о страданиях, которые они перенесли. Мы тоже не ушли на юг, поэтому единственный способ, который мог избавить нас от подозрений в симпатии к левым был прост — нам нужно было солгать. Если говорить честно, то мне очень хотелось эвакуироваться на юг, но я не смогла сделать этого из-за раненого брата. Может быть, поэтому мне было трудно молчать, когда брат постоянно говорил о том, что надо эвакуироваться. Мать внимательно слушала его и, видимо, желая успокоить, то и дело соглашалась: «Да-да, конечно, ты прав, надо эвакуироваться».
Я думала иначе. Беспокоиться о будущем нужно в мирное время. Когда уже началась война, если кто-то не знает, главная задача — выжить. Если постоянно думать о будущем, оно легко может стать тяжким грузом на сердце. Беспокоиться же о политических изменениях нужно после того, как они произошли. О чем нам действительно следовало беспокоиться сейчас, так это о том, чтобы не умереть с голоду. Продукты у нас были на исходе, поэтому мы с олькхе голодали, пытаясь растянуть запасы на как можно большее количество дней. Брат же и словом не обмолвился об этой проблеме. В этом плане будущее его вовсе не беспокоило. Так он вел себя и 4 января 1951 года, когда правительство Кореи покинуло Сеул. Тогда он тоже испугался так сильно, что начал заикаться. Ужас внушал ему не идеологический вакуум, а ожидание того, что потом ему придется ответить за сотрудничество с северянами.
Сеул заняли северяне, а брат снова стал беспокоиться о мире, которого еще даже не существовало. Я жалела его, несмотря на то что он становился невыносимым. Его рана не переставала кровоточить. Когда брат засыпал, его лицо было бледным, как лист бумаги. Он не мог уснуть без болеутоляющего, а когда засыпал, был больше похож на покойника. Глядя на него, я не верила, что он пересек отождествляемую со смертью линию фронта.
Люди говорили, что солдаты добровольческой армии, сбежавшие с фронта, рассказывали семьям о своих приключениям и военных подвигах, но брат никогда не рассказывал ничего подобного. Мне было любопытно: он не хотел говорить или не хотел вспоминать? Возможно, он не хотел вспоминать то, что лежало за пределами его физических страданий, то, что касалось таких понятий, как бесчестье и измена. Я об этом могла только догадываться, в то время для меня оба понятия были слишком абстрактными.
Воспоминания о страданиях, которые мы себе и представить не могли, постепенно становились для него все более болезненными. Некогда здоровый и крепкий, брат теперь лежал на теплом полу, обессиленный. Он выглядел жалко. Таким брата я не знала. Каждый раз, когда я смотрела на его лицо, пока он спал, я спрашивала себя: «Как выглядит линия фронта? Неужели существует линия, разделяющая наших и врагов?»
Вряд ли линия фронта, проведенная в начале войны, была простой линией. Она заменила компас. Теперь от нее зависело, куда будут эвакуировать людей и куда будет перевезено правительство. Линию провели поверх людей, и простому человеку даже случайно не удалось бы ее пересечь. Если представить на миг, что какой-нибудь сумасшедший солдат бросится к той линии, то, несомненно, в тот же миг его попытаются убить как свои, так и враги. Его тело в одно мгновение изрешетят, словно соты. Мой брат вернулся, но не живым. Тот человек, что лежал сейчас на почетном месте в нашем доме, не был моим братом. Это была всего лишь его бледная тень.
Если говорить о линии фронта, то мне всегда было интересно, насколько она реальна. Может, она так же бесплотна, как и идеология, которая ее провела? Как можно мечтать, чтобы человек вернулся с другой стороны живым и невредимым? Чем больше я думала об этом, тем сильнее разгорался во мне гнев. Что же такого есть в этой условной линии? Почему из-за нее лгут и убивают? Я не понимала, почему люди следуют идеологии, в которой нет места даже совести.
Жители деревни любили наш колодец. До войны он часто становился местом, где завязывалась дружба. И хотя вода в нем была мутная и зимой из него, клубясь, выходил пар, он давал воду даже во времена засухи. Даже когда ситуация с водоснабжением значительно улучшилась, про колодец не забыли — он стал местной достопримечательностью.