Сложнее, многомернее оказалась оценка восстания дворянским обществом. Первым чувством, охватившим его, был страх, перемешанный со злобой на «мальчишек-злодеев», посягнувших на вековые устои. Лучше всего эти чувства выразил некий сановник, который, встретив арестованного Е. Оболенского, воскликнул: «Что вы наделали, князь! Вы отодвинули Россию по крайней мере на пятьдесят лет назад». Безымянному сановнику вторил граф Д.Н. Толстой: «Посягательство на ограничение царской власти и на перемену образа правления казалось нам не только святотатством, но историческою аномалиею». В том же духе, но гораздо резче высказалась жена министра иностранных дел России М.Д. Нессельроде (урожденная Гурьева): «…эти негодяи, при составлении заговора считавшие себя римлянами, оказались ничтожествами…» Итог отзывам подобного рода подвел Николай I с удовлетворением писавший брату Константину Павловичу: «Здесь все усердно помогали мне… все желают показать пример и, главное, хотят видеть свои семьи очищенными от подобных личностей и даже от подозрений этого рода».
Действительно, страх или неизбывные верноподданнические чувства заставляли людей идти на неординарные, если не сказать сильнее, поступки. Великий князь Михаил Павлович приехал к старику Шереметеву, чтобы выразить ему соболезнования по поводу ареста сына. Тот заявил князю: «Если мой сын в этом заговоре, я не хочу более его видеть, и даже первый прошу вас его не щадить. Я бы пошел смотреть, как его будут наказывать». Когда сына привели прощаться с отцом перед отправкой в ссылку, то старик отказался его видеть, и только вмешательство Николая I, потребовавшего, чтобы отец попрощался с сыном, принудило Шереметева выйти к осужденному.
Такие случаи бывали, но все же не они стали правилом. Гораздо больше в поведении дворянства оказалось другого – страха, панического ужаса перед правительственным террором, от которого первое сословие России уже давно отвыкло. Михаил Чаадаев, брат знаменитого П.Я. Чаадаева, был очень далек от теоретизирования по поводу политики и реальных политических движений. Однако с 1834 по 1856 г. он безвыездно прожил в деревне и до конца жизни боялся звона ямщицкого колокольчика, думая, что к нему едут с обыском. В первые дни и недели после восстания по России, как уже говорилось, прокатилась волна уничтожения личных архивов. Образно выражаясь, над страной стоял дым от сжигаемых писем, альбомов, дневников, записок. Уничтожили свои документы «Любомудры» – кружок, весьма далекий от реальной политики. Автор интереснейшего «Дневника» А.В. Никитенко сжег те его страницы, что были посвящены декабристам. В.А. Жуковский, обращаясь к П.А. Вяземскому, выражал надежду, что теперь-то его друг убедился в бесплодности прежних идей, оппозиции, попытках что-либо изменить в образе и духе правления. Известный писатель И.А. Гончаров вспоминал: «Все испуганные масоны и не масоны, тогдашние либералы… приникли, притихли, быстро превратились в ультраконсерваторов, даже шовинистов…»
Гончаров явно сгустил краски, далеко не все изменили свои взгляды, согнулись, одобряя деятельность правительства. Позиция этих людей представляется наиболее интересной, сложной, значимой. Н.М. Карамзин, проведший день 14 декабря возле Сенатской площади, отмечал: «Я, мирный историограф, алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного способа прекратить мятеж». Главным для него являлся, конечно, не расстрел восставших, а то, «чтобы истинных злодеев между ними (декабристами. –
Иными словами, собственно восстание 14 декабря не было поддержано ни одним из слоев российского общества, более того, сама идея такого выступления не получила одобрения со стороны близких декабристам по духу и образу мыслей людей: П. Вяземского, А. Грибоедова, П. Киселева. А. Ермолова, Д. Давыдова и др. В их глазах декабристы-инсургенты оказались не серьезными общественными деятелями, а людьми, плохо обдумавшими свои действия и их последствия; романтиками и мечтателями, но не политиками. Для широких же слоев дворянства они и вовсе представлялись преступниками, разбойниками, подлецами, гнусными злодеями и прочее. Отношение к декабристам (во всяком случае, в столичных кругах) начало меняться, когда из инсургентов они превратились в подследственных, и окончательно переломилось после вынесения им приговора.