На следствии Поджио назвал Чаадаева в числе тех лиц, которые повлияли на его политические взгляды[867]
. Факт знакомства Поджио с «Философическими письмами» (или, по крайней мере, с первым письмом) Чаадаева вряд ли может вызвать сомнения. Даже если в руки декабриста не попал номер «Телескопа» за 1836 г., где было опубликовано первое «Философическое письмо», он вполне мог познакомиться в 1860-е гг. за границей с гагаринским изданием Чаадаева[868]. Вполне возможно, что чаадаевская тема всплывала и в разговорах Поджио с Герценом в Швейцарии в 1865 г. Это тем более вероятно, что для Герцена Чаадаев был одним из символов декабристской эпохи. Однако дело не только в совпадении отдельных мыслей и даже формулировок, но и в самом характере патриотизма, объединяющем Поджио и Чаадаева. В «Апологии сумасшедшего» (1837) Чаадаев так охарактеризовал собственное отношение к России: «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, со склоненной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если хорошо понимает ее; я думаю, что время слепых влюбленностей прошло, что теперь мы прежде всего обязаны родине истиной»[869]. Сходным образом описал патриотизм Поджио Н. А. Белоголовый: «Хотя в жилах его текла итальянская кровь и к Италии он чувствовал естественную нежность, однако в душе он был чисто русский человек и безгранично любил Россию, но не тою слепою любовью, которая закрывает глаза на теневые стороны и на кричащие недостатки и возводит грубость понятий и нравов в идеал самобытности, а тем просвещенным чувством истинного патриота, который видит первое условие для благоденствия родины в правильном и постепенном прогрессе, жертвует собственной личностью для достижения этого благоденствия и не разочаровывается и не падает духом, когда его самопожертвование не приносит результата»[870].Совпадение взглядов Поджио и Чаадаева на историческое прошлое России не должно заслонять глубокого различия в их позитивных программах. Поджио был далек от религиозно-католической утопии Чаадаева и видел смысл европейской истории в прогрессе освободительных идей, важнейшим показателем которых для него были революции. Подобно тому как чаадаевская Россия не участвует во всеобщем движении католической мысли, Россия Поджио исключена из общеевропейского революционного процесса. На этом основании он, даже вопреки очевидности, отрицал факт существования в России тайных обществ, к которым сам принадлежал в молодости: «Тайное общество – и где же, в России? Какое невежество в понятиях, в стремлениях того времени! Тайные общества? Да разве мы не знаем, какие исторические, общественные причины содействуют их зарождению? Разве мы не знаем, что тай[ные] общ[ества] возникают вследствие гонений, преследований и всякого противодействия в борьбе начал и верований, разве мы не знаем, что при последних этих условиях и образуются только те смелые, отважные личности, которые вступают в бой, но уже не одни, а во главе сопутствующих, подготовленных духом времени бойцов!»[871]
.В этих словах заключено понимание зрелым Поджио причин неудачи декабристского движения. Оно не имело, как уже отмечалось выше, ни прецедента в отечественной истории, ни тех сил в современном ему обществе, на которые могло бы опереться и которые появляются лишь на определенном уровне развития гражданственности. Однако это не отрицает ни значение декабристского подвига, ни ценности тех идеалов, которые декабристы стремились воплотить в жизнь. Поджио довольно резко отозвался о Н. И. Тургеневе, пытавшемся в своей книге «Россия и русские» отрицать революционность декабристского движения и стремившемся через это в определенной степени оправдаться перед царским правительством. Такую позицию бывшего декабриста Поджио приписывал «припадкам безумия, посещающим часто нас в дряхлости лет»[872]
. Сам Поджио не только сохранил верность декабристским идеалам, но и свое возвращение из ссылки приписывал не царской милости, а торжеству тех идей, за которые он оказался в Сибири. При этом амнистию декабрист соглашался принять лишь при условии отмены крепостного права: «С освобождением уже несомненным, как говорят, крестьян я пойму амнистию и применю ее к себе»[873].