Особенно Богдану запомнился один из буфетов, куда повалившие из верхнего зала после окончания первой части мероприятия преждерожденные буквально вынесли благоговейно затаившего дыхание одинокого юнца. Буфет был невелик; даже воздух его, казалось, был пропитан высокой духовностью и творческой свободой, и пожилая уже, но по-молодому миниатюрная поэтесса, каких-то пять минут назад голосом прозрачным и звонким, ровно бьющиеся одна о другую льдинки, вещавшая со сцены что-то главное, теперь хрипло и басисто кричала своим мужчинам: “Водки мне, водки!” – и мужчины наперегонки бежали к ней с полными стаканами… Это было упоительно. То, что именно в Мосыкэ, прославленной своими заводами по производству эрготоу, эта удивительная женщина хотела освежиться после выступления как раз довольно редким, исконно русским напитком, заставило поначалу обескураженного Богдана вновь сомлеть от благоговения и какого-то глубинного, невыразимого словами единения со светочами. Стены буфета были сплошь изрисованы – Богдану врезался в память шутливый автопортрет одного очень модного на ту пору карикатуриста-гокэ<
Юный сюцай Оуянцев-Сю восхищенно взял себе, чтоб не выглядеть совсем уж белой вороною, “стольничек портвешка” (так в конце концов для самого себя вслух перевел робкую просьбу Богдана расторопный, с умным лицом буфетчик – а пока не перевел, не понимал, чего юнец хочет), забился в угол и в течение часа, молча озираясь, внимал и впитывал…
Как наяву стояла перед его мысленным взором еще одна картинка со стены буфета, исполненная в распространенной пару десятилетий назад угловато-схематичной, поэтической манере: упруго выпрямившаяся, с заломленными за голову руками тоненькая девушка на ветру; ветер едва не сдирал с нее длинный, огромный поток черных волос и черное платьице, заставляя их отчаянно лететь прочь… Под конец своего паломничества в эту цитадель культуры Богдан, уставший от малопонятного непосвященному слитного гомона кругом и слегка захмелевший, уставился в огромные черные очи ветреницы, глядевшие прямо ему в душу, и пробормотал про себя: “Вот такую бы мне… вот такую…”
И все сбылось, кстати. Именно эта тяжкая грива черных волос и эти глазища были у его Фирузе. И именно эта хрупкая фигурка – у Жанны. У его Жанны.
Такая мысль пришла в голову повзрослевшему минфа, когда он, все же ухитрившись наконец почувствовать себя робким, никому не важным юнцом, спустился в тот самый буфет, чуть дрожащим от волнения голосом заказал себе, чтобы все было как тогда, “стольничек портвешку”, и уселся за тот же самый столик – так, чтобы быть с не поблекшей, не постаревшей ни на час ветреницей лицом к лицу.
Ничто здесь не изменилось. Ничто. Время было не властно над Цэдэлэ-гуном.
Наверное, уступкой собственным потаенным желаниям явилось то, что поиски двух нужных ему литераторов Богдан, не желая беспокоить их дома телефонными звонками, начал именно отсюда, справедливо полагая, что ввечеру писателей, особенно с такой активной жизненной позицией, как у Кацумахи и Хаджипавлова, вероятнее всего найти именно здесь. Довод сей был логически безупречен; но он вряд ли пришел бы в голову Богдану, если б не подспудное желание вновь оказаться там, где много лет назад минфа впервые остро предощутил простор грядущей жизни, куда он уже тогда безоговорочно падал, словно прыгнув без парашюта, с ужасающей скоростью целого часа за какой-то час, целого месяца всего лишь в месяц…