– Так вот, – сдался папа, – мы давно уже спали в разных комнатах, но я довольно часто приходил к ней сказать ей «спокойной ночи» и иногда она меня у себя оставляла. Ненадолго. Потом я уходил досыпать к себе. А вот после этого, после этой издевательской посылки к московскому маэстро Станиславскому (мы получали русские газеты, кстати говоря. Я хоть и с трудом, но разбирал по-русски, а она читала газету «Новое время» довольно бойко, а может быть, только делала вид). И вот после этого, когда шестеренки в моей груди пошли в другую сторону, я перестал приходить и говорить ей «спокойной ночи». У нас была дверь между нашими комнатами. Но вот когда-то, наверное, через полгода, когда я все-таки забыл про свою обиду и любовь и желание возникли, вернее, вышли из тени обиды, однажды вечером я попытался открыть эту дверь, но она не открывалась. Оказалось, мама приказала поставить на это место комод. Баррикаду. Ну чего-чего, подумал я, а баррикадных боев в наших отношениях не будет. И еще мама первый раз сильно вслух поссорилась со мной, когда я, не спросясь ее, рассчитал Эмилию.
– Какую Эмилию? – спросила я и тут же вспомнила.
Так звали прежнюю гувернантку, которая была у меня при маме.
– Гувернантку, которая была до госпожи Антонеску, – подтвердил мои мысли папа. – Они с мамой очень сильно дружили, если, конечно, позволительно так назвать отношения между графиней и гувернанткой ее дочери. Но они все время держались вместе, о чем-то долго разговаривали. Эмилия была из этих поэтических кружков. Она была богемная девица. Может быть, я даже видел ее в том самом салоне, где познакомился с мамой. Сейчас я даже думаю, что это была просто мамина подруга. Какая-то неудачливая поэтесса или незадачливая актриса. И сейчас я почти уверен, что мама просто помогла ей таким образом. Еда, жалованье и совсем необременительная забота о малышке. Тем более необременительная, что кругом полно служанок. Одна постирает, другая искупает, третья причешет, пятая с ложечки накормит, а они тем временем будут сидеть на диване, покуривать дамские папироски, попивать домашнее, а то и привозное, выписное вино! – папа поднял палец, изображая скуповатого хозяина, – да, попивать винцо и болтать об изящном. О Рильке, о Ницше, о Вагнере и даже о постановках маэстро Станиславского в Московском художественном театре. Благодать, – засмеялся папа и воздел руки к небу, то есть к потолку. – Какая благодать! За мои-то денежки!
– Скаредность – свойство мещан, – уколола я папу.
– А позволять себя грабить, да и еще с милой улыбкой – свойство идиотов, независимо от сословия, – парировал папа. – Но я таким идиотом пробыл года четыре, наверное. Хотя рассчитал ее вовсе не потому, что мой управляющий однажды подбил баланс и сообщил, во сколько обошлась нашему хозяйству приятная болтовня мамы с Эмилией.
– Почему же? – спросила я.
– Опять-таки неловко, – ответил папа. – Но ты уж потерпи.
– Хочешь, – сказала я папе, – я тебе ужасно грубую и невежливую вещь скажу, папочка? – Папа посмотрел на меня даже с некоторым интересом, но сказал:
– Хочу.
– Считай, что я у тебя уже попросила прощения, и ты меня уже простил. – Папа кивнул, и я кивнула тоже. – Хорошо. Вот эти новомодные доктора, про которых ты мне только что рассказывал, которые пять крон берут за то, что пациент перед ними на диване лежит и все, что в голову придет, рассказывает… – Я замолчала.
– Ну? – спросил папа.
– Я бы на их месте пятьдесят крон за такой час брала. Это ж тяжелая работа. Сидишь, как корзина, а в тебя, – я хотела сказать «грязь и мусор», но на всякий случай сказала: – а в тебя как будто ну просто камни сыплют.
– Вот так, – сказал папа, – в кои-то веки захотел быть искренним со своей дочерью и получил. – Он замолчал, очевидно, подбирая поприличнее сравнение, так же, как я только что заменила «грязь и мусор» на вполне приличные «камни». – И получил в общем-то щелчок по лбу, – сказал папа, горестно усмехнувшись. – В общем, как говорил Талейран…
– Не надо про Талейрана! – закричала я. – Ты не обиделся, ты же обещал! И ты меня уже простил – ты тоже обещал! За что ты выгнал Эмилию?