Связанный с Эдвардом Гарнеттом, который опубликовал и отдал на редактирование сокращенную версию «Аравии Пустынной» Доути, он доверил ему гранки «Семи столпов». Сидя под крышей хлева, он перечитывал письмо, в котором Гарнетт уверял, что это значительная книга[793]
; потом, вечером, закончив мытье посуды, он отвечал ему: «Не называйте меня художником. Я говорил, что хотел бы им быть, и эта книга — мой опыт в манере художника: так же, как моя война была пристойной имитацией военного дела, а моя политика звучала в лад с тем, что разыгрывали политики. Все это — хорошая подделка…»[794], или писал: «Дорогой Суонн, я не могу спросить у капрала, как механик авиации должен обращаться к вице-маршалу ВВС; поэтому, прошу вас, считайте, что это письмо из прошедшего периода моего существования…»[795]Он считал, что зачисление в армию и служба в ней находятся в той же связи, что церемония бракосочетания и совместная жизнь; начиналась совместная жизнь. Устрашающая, но менее богатая на сюрпризы, чем он опасался. Его суровые привычки помогали ему без трудностей приспосабливаться к суровости армии; его нервные болезни ослабли. Тупость работ хорошо подпитывала ту смутную иронию, из-за которой Лоуренсу не приходилось их выдерживать: это ведь Росс выдерживал их, под взглядом Лоуренса, сложного и решительного. Рядовые были уверены, что он когда-то был джентльменом; возможно, одним из тех офицеров, которых демобилизация заставила вновь поступить на службу рядовыми. Но те прожужжали товарищам все уши о своем прошлом, а Росс никогда не говорил о своем.[796]
Катастрофа, которая привела его в их ряды, имела мало значения. Он одалживал им свои немногочисленные деньги, которые у него были[797], свои книги, никогда не жаловался, не ждал никакого сочувствия. Как и его товарищи, он питал отвращение к муштре, и как они, любил авиацию. Он разбирался в механике лучше их самих и не пытался избегать нарядов. Они чувствовали, что он их не презирает, и были признательны ему за это. Буржуа и интеллектуалы чувствуют инстинктивное глухое соперничество по отношению ко всякому, кто приближается к ним; но эти рядовые ничего подобного не чувствовали. Они тяготели к тому, чтобы уважать своего товарища, который был лет на пятнадцать старше каждого из них, молчаливого, отличавшегося терпением, и подчиненного тому же рабству, что и они. Единственное, что выделяло его из их рядов, это его аскетизм: солдаты больше, чем штатские, привязаны к своим удовольствиям. Но свое пиво и сигареты он раздавал; его аскетизм казался им связанным с драмой, которая завела его в их общество, и не лишенным юмора. В нем была сила, о которой он сам не знал, той же природы, что он проявлял перед Черчиллем: сила, которую несет в себе всякий, кто готов помогать любому, ничего не ждет от других и, кажется, действительно так далек от страстей, что никто не может разгадать, как использовать их, чтобы на него воздействовать. Лоуренс мечтал быть неуязвимым против всех, кроме, увы, самого себя. И, бывало, он становился неуязвимым — если сам этого не воспринимал. «Когда я увидел Росса в столовой, — сказал Бернард Шоу, — у меня было впечатление, что я вижу полковника Лоуренса в окружении адъютантов».[798] Его товарищи нашли в нем то, чего им, может быть, больше всего не хватало: братское превосходство.