По приезде рядовые были направлены на сборный пункт Драй-роуд, в пустыне Синд, в пятнадцати километрах от Карачи. Лагерь более чем уединенный: «Нет деревьев, песок и пустыня, и просторные склады, полные летчиков»[898]
. За ним, в каменистой пустыне, сменившей земли Дорсета — кактусы на равнине и тамаринды в долине, сменившие сосны и рододендроны. Но Лоуренс не собирался покидать пределов лагеря, пока длилось его пребывание в Индии.[899] Чтобы не встречаться со своей легендой, чтобы не подкреплять ее, потому что дисциплина, которую он навязывал себе, разрушала ту, что была навязана ему? Ветер с песком и пылью, жара, не такая удушливая, как в Аравии, свинцовое небо из-за близости моря; нет дорог, поэтому нет и мотоцикла.В день приезда его сосед по кровати, к которому он обратился, чтобы попросить ластик (он безмятежно писал среди гвалта казармы), был поражен, когда тот с иронией добавил: «Спасибо. Я не очень часто буду просить его. Я стараюсь быть точным на письме, как и в словах»[900]
. Неспешный, низкий голос культурного человека, несмотря на легкий простонародный акцент… Шоу был сначала «на побегушках», «но я не бегаю, я лишь хожу вперевалку, как утка в голубой форме»[901], потом его вызвали в бюро.«Писать умеете?» — «Складно…»[902]
Офицеры, удивляясь, разглядывали служебные записки: до сих пор запутанные и официальные, они становились точными и юмористическими. Через пятнадцать дней они узнали, кто такой этот Шоу.Его товарищи уже это знали. Вместе с войсками «Дербишир» привез курьера, и английские газеты в нескольких колонках объявляли об отъезде Лоуренса в Индию; когда Шоу спрашивал ластик, другой его сосед по кровати в это время разглядывал его портрет. Но Шоу теперь знал, что его желание забыть о полковнике Лоуренсе было достаточно сильным, чтобы он мог внушить его всем, кто его окружал. Он нашел себе кровать в углу, как в Эксбридже или Бовингтоне, сделал там электрическую лампу, которую мог прикрепить в любом положении, подставки для книг, систему, чтобы можно было нагревать воду для ванны сварочной лампой, и обеспечил казарму канцелярскими кнопками. Первый же товарищ, уехавший в Карачи, получил задание привезти граммофон и пластинки. Приглашений в столовую и мотоцикла на Драй-роуд не хватало; но посылкам, направляемым курьеру Шоу его почитателями, дивилась вся казарма. Он возвращал пакеты тем, кто их направлял, за исключением книг; они всегда были в распоряжении любого, кто бы ни попросил. Справедливость и индивидуальная свобода становились навязчивой идеей в лагере, как во всех местах, откуда, казалось бы, они изгнаны. Рядовые в казарме скопировали его лампу; один офицер запретил эти лампы, потому что они были присоединены к источнику питания лагеря; при следующей инспекции лампы были снова на местах — подсоединенные к электрическому аккумулятору, который Шоу установил под кроватью.[903]
Но тот же офицер видел, как рядовые, которые никогда не читали ничего, помимо полицейских романов, ходят с «Историей войны» Черчилля в руках; и Бетховен завладел казармой. В выходные дни летчиков, которые не любили музыки, разве что в кино, Шоу заводил свой граммофон; и (так же, как его компаньоны в Бовингтоне) те, кто оставался с ним, слушая хорошую музыку, в итоге начинали ее понимать. И Шоу жил так, как живет глубоко верующий: рядом с ним все люди были равны.То, что он любил ВВС, их не удивляло, но то, что он предпочитал жить с ними, а не с офицерами, втайне трогало их сильнее, чем романтические слухи, окружавшие лагерь с момента его прибытия. Они считали исключительно несправедливым его беззастенчивое преследование; всех их в Карачи расспрашивали о нем какие-то англичане. Как и его товарищи в Фарнборо, они самовольно разбивали журналистам фотоаппараты. Они заботились о том, чтобы его оставляли в покое, когда казалось, что он этого хотел. Хотя на вид он был веселым, выбор подобного образа жизни в их глазах был связан с несчастьем. И он вызывал у большинства из них сложную симпатию, которая рождалась из восхищения и смутного сострадания.