Но та драма, что вдохновляла Лоуренса проецировать свою тень, делала даже эти каникулы более чем ироническими. Лоуренс знал, по крайней мере, что достоинство Грейвса не позволило бы ему игнорировать эту тень, и ему хватало того, что он не написал о ней в своей книге. Грейвс знал, что Лоуренс любил и что не любил, знал его суждения, знал то, что касалось его внешности и разума, и под этим всем — подспудное присутствие того, кто, как он издалека видел, должен был стать рядовым Шоу. С этих пор Лоуренс не собирался больше действовать, собирался только быть. Грейвс разгадал ту настойчивость, с которой он вычеркивал из себя самого все, что не считал существенным, как искал свою сущность, не ради того, чтобы сформировать из себя образ, предопределенный им самим, но ради той неизвестной наготы, в которой он видел акт своего освобождения. Единственная часть человека, которая имела какую-то цену в его глазах, была той неизвестной частью, которая остается, если сорвать с него все социальное. Больше чем через девять лет его подлинная история стала историей отказа. Все это побудило Грейвса написать историю партизанского генерала, автора выдающегося рассказа о своей кампании, зная достаточно хорошо, что Лоуренс был другим; чувствуя все время, что его персонаж от него ускользает. Он начал с того, что написал: «Этого человека вердикт общественного мнения признает самым примечательным из современных англичан; и, несмотря на мое отвращение к подобным вердиктам, я склоняюсь к тому, чтобы оправдать этот»[951]
, и: «Мало кто из тех, кто слышит разговор о нем или читают его историю, способны упоминать о нем, не испытывая суеверного удивления, или не потерять голову, если он встречается с ними».[952] И вскоре добавлял: «Нельзя сказать о нем: «это великий человек». Тем не менее, величие того, что он сделал, вошло в историю. Гений? Пожалуй, нет.[953] Нельзя даже сказать, что это эксцентричный гений, если не считать эксцентричностью то, что он не совершает тех обычных поступков, которых ожидает толпа от талантливых и преуспевающих людей. Я не могу привести его ни как пример для подражания, ни как основателя философской системы…»[954] Но он продолжал: «Этот человек — слишком здравомыслящий — иногда казался фантастичным, но никогда не поступал по прихоти… Он в любых обстоятельствах действовал по своим собственным мотивам… Их всех моих знакомых не больше трех действительно«Когда перед ним появляется цель, — наконец, писал он, — то его влечет почти необоримая сила, и, пока это длится, в нем проявляются блестящие, четкие очертания исторической фигуры. Его величие, его мощь — как это ни назови — раскрывается перед толпой лишь в таких случаях и является очевидным результатом его негативной политики во все остальное время — ни во что не верить, ни в чем не быть уверенным, ни о чем не заботиться. На этом парадоксе я должен завершить портрет своего героя».[958]