Никита прикрыл нутро страдальца, захлопнул дверцу, чтобы на всю кухню не воняло трупом огурца, закурил, затянулся глубоко, долго задерживая дым, задумался, обвел жилище тоскливым взором. И заметил на кухонном столе красивый обезглавленный флакончик с красным драконом и золотыми иероглифами на этикетке. На дне играли темным золотом остатки снадобья. Он взял флакончик, с отвращением поглядел на дракона, потом перевернул склянку тылом и на обратной стороне этикетки обнаружил русский перевод: «Настой гриба дой-цзи-лянь. Эликсир любви, побочных эффектов не имеет». Эффектов он не имеет! Побочных!
Никита взвыл. Так ведь третий день сплошные побочные эффекты! Вот ведь дрянь! И он, отбросив сигарету, вылил коварное содержимое пузырька в раковину и смыл струей воды на радость квелым невским рыбкам. Потом он рухнул на постель лицом в подушку и сразу же уснул и проспал много часов подряд, до ранних сумерек следующего дня. А отброшенная сигарета тлела и неярко вспыхивала, и вился задумчивый дымок, и осыпался пепел, как будто Никита привычно докуривал ее почти до фильтра. Сигарета прожгла клеенку на столе и немного подпалила деревянную столешницу. И погасла, поборов свою огненную сущность, сжалилась над Никитушкой: только пожара ему, сиротинушке, не хватало для полного счастья.
…Низко под окном, на высоте третьего этажа, качался на ветру фонарь, в свете фонаря трепетали редкие снежинки, первые лазутчики зимы, слишком рано прокравшиеся в город, а потому заведомые смертники. Они медленно ложились на асфальт и таяли, покорные судьбе.
Глава 7
Разве это эпилог?
Иль надежды расточились?
Или клятвы омрачились?
В скорби — радости залог!
Мастер мудрый и пытливый,
Я тебя не узнаю!
Сердце Многотерпеливой
Исцелит печаль твою!
Снег полдня тихо падал густыми хлопьями; к ранним предновогодним сумеркам мягко и вкрадчиво закружился и кружился все быстрее, торопливее, а к ночи, самой необыкновенной, загадочной ночи в году, полетел метелью, обвевая городские елки, слепя развешенные на них фонарики. Только снег и разноцветный праздничный электрический свет, и даже черное небо пропало в этой волшебной мельтешащей стихии, и Аврора Францевна тоже вот уже два часа как пропала.
Михаил Александрович отошел от окна и, немного шаркая свалявшимися и стоптанными за три месяца, но любимыми серыми кроликами, направился к креслу. Не к зыбкой и шаткой Аврориной плетеной качалке под неимоверно разросшейся китайской розой, предмету его частой прежней ревности и негодования, — нет, направился он к основательному трону в медных гвоздиках и на высоких ножках, с резными подлокотниками и с пружинным сиденьем, из-под которого сквозь дерюжку черновой обивки давно уже сыпалась труха, выметаемая далеко не ежедневно, потому что приспособился в ней спать Кот. И драл когтищами своими ветхую дерюжку, если налёженную труху выметали.
Кот — наглое приблудное серо-полосатое животное немалой величины. Обжора и негодяй, погубитель занавесок. Никто не понял, откуда он взялся. Он появился однажды на кухне и хрипло рявкнул, требуя корма, глядя в потолок светофорно-зелеными глазищами. Аврора Францевна от неожиданности выронила куриную голень, и курятина в тот же миг была подхвачена и утащена Котом.
— Откуда это чудовище, Аврорушка? — возмутился Михаил Александрович. — Не забыла ли ты закрыть входную дверь?
— Ничего подобного, — растерянно ответила Аврора Францевна и уронила вторую куриную голяшку, моментально сцапанную мохнатым проглотом. — Убедись, Миша, сам. Все закрыто.
Кот, безобразник, остался по Аниному настоянию и был ласков и мурлычлив, когда сыт. Иногда он исчезал ради чердачного блуда, и все переживали, вернется ли, негодяй? Не навсегда ли исчез, негодяй?
Кот всегда возвращался. И сейчас, будучи сыт, он громко урчал под креслом Михаила Александровича, а Аврора Францевна пропала в снегу. На меховой ее шапочке и на плечах, должно быть, сугробы, и стряхивает она снег с ресниц снежной варежкой, и переступает в глубоком снегу, черпая холод невысоким ботинком, и дышит сквозь снег, чтобы пробить себе путь. А дыхание у нее легкое и совсем не горячее.
Михаил Александрович вздохнул, сожалея, что стал слаб, безволен, подрастратил ослиное упрямство к девятому десятку и поддался на уговоры, не пошел с Аврорушкой за новогодними вкусностями. Но она, строго выпрямившись и отведя со лба густую прядь, сказала:
— Миша, ты мне только мешать будешь. Ворчать будешь и говорить под руку. Того тебе не надо и этого тоже. Будешь ходить хвостом, шапка на затылке и шарф кое-как и страдать в толпе. Поэтому я тебя с собою не зову. Дай мне немного поколдовать в универсаме, а то праздник не в праздник.