Вермонт, наше время
– Эх, деточки! – горько, растроганно и так громко, что все услышали, вздохнул Коржавин, когда пунцовые от волнения брат и сестра Смиты сбежали со сцены. – Эх, деточки, жаль мне Россию! Пропала Россия!
И тут же все поднялись, засуетились, послышалось слово «купаться», и Надежда, крепко вцепившаяся в руку Ушакова, сказала, что только посмотрит, где эти «поганцы», и тут же вернется, чтоб ехать купаться.
Ушаков заметил, что американские студенты моментально куда-то исчезли и остались только преподаватели, у которых особенно жадно сверкнули глаза, как будто бы пробил их час и они ему рады. «Поганцы», родные дети заботливой Надежды, как водится, играли в карты в самом отдаленном корпусе (вполне безобидно, отнюдь не на деньги!) и были легко прощены отыскавшей их матерью, заброшены в комнату с сонной Настасьей, дитем от недавнего брака с французом, и там, изнывающие от скуки, оставлены на ночь.
Ночь, непроницаемая и теплая, с редкими, нерешительными еще звездами, которые словно не знали, остаться ли им здесь сиять или спрятаться за пуховыми, прорванными во многих местах облаками, вдруг вся содрогнулась от крика: «Уху-у-ху-ху! Уху-у-ху-ху!» От этого крика, торжественного, властного и такого сильного, что притих даже соловей, примолкли захмелевшие от крови комары, и в наступившей тишине только она, эта птица, внезапно проснувшись в шумящих деревьях – наверное, очень большая, всего на веку повидавшая вдоволь, – продолжала восторженно и жутко повторять: «Уху-у-ху-ху! Уху-у-ху-ху!»
Расселись по машинам, светя карманными фонариками, задыхаясь от громкого смеха, белея в темноте полотенцами, наброшенными на плечи. Ушаков оказался в одной машине с Надеждой и тем страдальчески-внимательным и одновременно раздраженным поэтом, у которого черные глаза казались слишком большими для его старого, но все же красивого, злого лица. Фамилию поэта Ушаков, к сожалению, не мог вспомнить. Издали послышался громкий звук падающей и серебристо вскрикивающей в момент своего падения воды, машины остановились, и все собравшиеся весело, осторожно, натыкаясь друг на друга, вошли в очень редкий березовый лес. Звезд стало больше, и наконец в черноте ночи не увиделось, но сначала остро почувствовалось что-то беспокойное, облачно-голубое, пахнущее пронзительной свежестью, что могло быть только водою, которая издалека услышала их шаги и разволновалась.
Вышли к озеру.
– Какие, однако, здесь виды, в Вермонте! – то ли сквозь судорогу зевоты, то ли сквозь стиснутые от раздражения зубы проговорил петербургский поэт и зябко повел небольшими плечами. – Купаться при этом не так уж и тянет.
– Нет, я искупаюсь, – весело возразил Ушаков. – Мы тоже купались ночами. Мальчишки из летнего лагеря выпрыгивали из окон и удирали на реку, пока педагоги спали. И это, наверное, лучшее, что было в моем детстве.
– Ваше детство, смею думать, было благополучнее нашего, – с легкой усмешкой, словно прощая Ушакова за то, что его детство было благополучнее, заметил черноглазый. – Мы – дети блокады, веселья немного.
Завернувшись в полотенца, преподаватели подходили к воде, сбрасывали ненужные махровые прикрытия и, мраморно, зыбко белея во мраке, бросались в пучину. Тела их раскалывали звездные отражения, приподнимались над голубоватой чернотой и быстро, как рыбы, уходили туда, где нагота их становилась естественной, а нежные прикосновения друг к другу были безгрешны, как прикосновения цветов. Разговоры перешли на шепот, словно все вдруг испугались кого-то разбудить – птенца или, может быть, даже младенца, – головы закружились, кончики пальцев начало покалывать, и страшно хотелось друг к другу прижаться, неважно зачем, только чтобы покрепче. Надежда исчезла, хотя бархатный, низкий смех ее с русалочьей негой звучал над рекой, и Ушаков, почувствовав себя свободным, осторожно пошел к воде.
– Рискнете? Ну, что же! Тогда – бон вояж! – с сильным иностранным акцентом сказал ему вслед постаревший красавец.
Вода расступилась и сразу сомкнулась, и он поплыл, доверяя ей, испытывая тот полный покой, который ощущает любое привыкшее к земле существо, пока ему не напомнят, что прежде земли было что-то другое. Он доплыл до середины реки и приготовился возвращаться, как женский голос – не голос Надежды, от которой он порядком устал за этот вечер, но голос той женщины, с которой ему хотелось познакомиться, сказал очень близко:
– Заплыли куда! Вы совсем не боитесь?
Она оказалась справа от него и лежала на боку, вся погрузившись в воду – так же спокойно, как будто лежала на земле, заросшей невидимыми, слегка шевелящимися от ветра, призрачными травами.
– Смотрите, как мы далеко, – взмахом руки она указала на мраморные человеческие очертания вдалеке. – Они нас забудут, уедут, и мы здесь погибнем.
Он засмеялся. Странный покой охватил его, и показалось, что еще немного – и можно заснуть прямо здесь, вместе с рыбами.
– Я видел вас утром, – сказал Ушаков. – Вы купались в лесу.
Теперь засмеялась она.