Когда гостя проводили, рейхсминистр вновь тяжело опустился в кресло и одним нервным глотком допил остывший кофе. Бергер похрустел пальцами.
— Фюрер и впрямь думает выделить Вайсрутениен в отдельный комиссариат? — осторожно спросил он.
— А что еще остается делать? — пожал плечами Розенберг. — Мы обязаны хоть как-то остановить продвижение русских на Востоке. Поголовная мобилизация в вермахт может быть сорвана белорусами. А вот предоставить им возможность самим воевать с большевиками, естественно, под нашим контролем — это вполне реально. Плюс иллюзия независимости, самостоятельности. Собственная «армия», якобы «правительство»… Пусть славяне тешат свое самолюбие.
— М-да, — покачал головой Бергер, — три года назад вы рассуждали совсем не так.
— Живите настоящим, дорогой Готтлоб, — тусклым голосом проговорил Розенберг. — 1944 год — не 1941-й.
Худощавый мужчина в сером плаще и шляпе неторопливо шел по одной из центральных улиц Берлина, Кайзер-Вильгельм-штрассе. Дождь не переставал моросить. У витрин магазинов стояли подавленные, молчаливые очереди за хлебом. Рабочие Организации Тодта и Имперской Рабочей службы заканчивали разборку руин жилого дома, разбомбленного вчера. Навстречу то и дело ковыляли на костылях инвалиды. Серые, словно подернутые пеплом лица людей и такие же серые, угрюмые дома кругом. На стенах домов — плакаты, призывающие работать для победы и тщательно следить за светомаскировкой во время бомбежек.
Миновав Домский собор, Супрун свернул на Люстгартен — просторный плац перед музеем Фридриха-Вильгельма III. До войны здесь грохотали парады штурмовиков, но теперь площадь была пуста. Только пожилая учительница рассказывала небольшой группе малышей о чем-то, указывая на здание музея. Да еще статуи на мосту Шлоссбрюкке словно вели невидимую битву с кем-то, воинственно занеся мраморные мечи и копья.
Зябко поежившись, Супрун поднял ворот плаща и взглянул на часы. Сердце его бешено колотилось, хотя он старался и не показывать свое волнение. Он не знал, какой ответ будет дан на его предложение и как именно будет дан этот ответ. У него было только место, время встречи и две кодовых фразы: «Желаю успехов на месте» — если предложение принято и «Не попадайтесь в следующий раз» — если отвергнуто… А через два часа — поезд в Минск.
«Черт, как глупо, — подумал Супрун, — торчу здесь в полном одиночестве, любой немец заподозрит неладное!» Он закурил, ломая спички, но сильный порыв ветра с близкой Шпрее загасил сигарету.
Пока Супрун доставал коробок, он заметил высокого, рослого полицейского, который, повернув голову в его сторону, сбавил шаг. Еще через секунду полицейский решительно направился к нему. Супрун почувствовал, как руки его становятся ледяными и непослушными.
«Бежать? Но тогда он откроет огонь… Наверное, немцы схватили связника и на допросе он назвал время и место встречи, назвал мои приметы. Если меня бросят в гестапо, я скажу им все…» Мужчина начал лихорадочно шарить по карманам в поисках ампулы с ядом, которой его снабдили в Минске.
Между тем полицейский подошел к Супруну и небрежно козырнул. Его тяжелое, грубое лицо было полно подозрительности.
— Полицай-обервахтмайстер Кёрнер, — произнес он без малейшей симпатии.
— Ваши документы.
Дрожащими пальцами Супрун подал полицейскому документы, удостоверявшие его личность, командировочное предписание, пропуск в рейхс-министерство оккупированных восточных территорий, билеты на поезд до Минска.
Несколько мучительно долгих минут полицейский изучал документы, наконец вернул их и вновь козырнул.
— Все в порядке. Желаю успехов на месте.
Полицейский двинулся дальше, хозяйски посматривая по сторонам. А мужчина в сером плаще, сдерживая бешено бьющее сердце, жадно задымил сигаретой.
Он обратил внимание на крохотный серый листок, который полицейский вложил между страниц его паспорта…
Глава 3
Кастусь Зеленкевич был одним из тех белорусских парней, которым не за что было любить советскую власть. До революции его отец был управляющим в большом имении графа Пусловского. Но в 1925 году, когда Кастусю был всего год, отца арестовали, увезли в Минск, и больше семья его не видела. Говорили, что попал он на Соловки и там сгинул. Мать тогда заплакала и сказала:
— Вот, сынок, власть-то народная! Кому все дает, а у кого последнее отберет…
«Все» народная власть давала двадцатилетнему Алешке Шпаку, сыну голодранца из ближней деревни. Демобизировавшись из Красной Армии, он заправлял всем в комитете деревенской бедноты и теперь решал, кого казнить, а кого миловать. Дошло до того, что матери Кастуся Шпак заявил:
— Ты что, тоже своего пащёнка в школу надумала отдавать? Не выйдет! Теперь у нас народ должен учиться, а не такие кровососы, как вы. Вон, две коровы у вас на дворе! Это ж куда такое годится?..
На всю жизнь запомнил Кастусь, как уводила мать со двора продавать корову. Продала и добилась того, чтобы ее признали «середнячкой», а сын пошел в школу вместе с другими…