В сундуке, отглаженное и переложенное мятой, хранилось скудное бабье богатство: бязевые наволочки, простыни, пододеяльники и кое-какое барахлишко, среди которого торжественно выделялась тщательно, как хоругвь к выносу, сберегаемая «плюшка» — так и не сношенный матерью черный плюшевый жакет.
Сундук был так велик, а барахла в нем было так жиденько, что, для того чтобы достать что-либо, надо было перегибаться в три погибели, по грудь окунаясь в его темную пахучую бездну.
Не оставалось в доме ни копья или матери не хватало какой-то малости для неотложной покупки, и она униженно, как будто взаймы просила, склонялась над сундуком.
Надо было решить, в чем первого сентября идти в школу мне или брату, и вновь невесело перекладывались с места на место плюшка, пододеяльник, простыни…
Она, конечно, понимала, что ни лишней копейке, ни тем более лишнему шардыку там взяться не с чего — не шашель, без разводу не заведутся, — но все равно, зажатая в угол, робко брала у нужды этот последний тайм-аут: порыться в сундуке…
Крышка у сундука была тяжела, как могильная плита; мать не могла удержать ее одной рукой, и всякий раз на помощь ей призывался я. Принимал плиту на свои неокрепшие руки и старался поднять ее как можно выше, в меру сил исполняя обязанности недоданных сундуку фронтонных богатырей. Несмотря на дрожанье в коленках, обязанность эту исполнял с удовольствием. Дело в том, что мне самому нравилось заглядывать в сундук, и уж конечно не на материны пододеяльники.
Мне нравилось другое. И стенки, и крышка сундука были густо облеплены изнутри картинками, которые я нигде, кроме как в нашем сундуке, и никогда не видел. Гербарий! Обертки от мыла со странным названием «ТЭЖЭ» — они были сентиментально-розового, ягодичного цвета и с веночками полевых цветов по краям. Пышнотелые, не поддающиеся ни усушке, ни утруске барышни нэповских времен, украшавшие когда-то склянки с кремом и с духами. Просторные, как материны пододеяльники, николаевские ассигнации и желтенькие недолговечные бабочки керенок. Облигации военного займа — каких только денежных знаков и ценных бумаг тут не было, кроме тех, которые были в ходу, отоваривались в настоящий момент. Венчал все это старый плакат, вправленный, как в раму, в тыльную сторону крышки. На плакате рабочий, усатый, в смазных сапогах и в кепке, показывал дорогу крестьянину. Одну руку положил ему на плечо, а другую тянул вдаль, в направлении восходящего солнца. Над солнцем в форме его лучей была выложена сияющая надпись: «Светлое будущее». К солнцу вела обычная проселочная дорога, точно такая бежала и мимо нашей хаты. Крестьянина выдавали не только зипун и лапти, но и заброшенная за плечо котомка: будущее будущим, а все ж таки и там надежнее со своим хлебом-салом. Не берусь установить, как попали эти взаимоисключающие трофеи в тенета нашего сундука — он был дарен в приданое еще матери моей бабки, и то, думаю, с рук, — но в одном уверен: вряд ли мои родичи пользовались когда-либо мылом «ТЭЖЭ», духами (любыми), равно как и николаевскими ассигнациями таких ужасающих достоинств. Коварная доля бедняков: доходя до их сундуков, вещи вынашиваются, делаются бесплотными. Отдав кому-то силу, цвет, запах, весь до капли наличный сок, они действительно приходят к ним, как в гербарий. Тенью вещей.
Тень далеких от меня и диковинных времен с наивно разглаженными, распрямленными крылами сквозила в случайной пестроте родового гербария (моим предкам казалось, что богатство можно заманить в сундук, как рыбу или зверя — на блесну, на приманку. На дурака) — она-то и привораживала меня.
Пока мать рылась в его осыпающихся подземельях, я с упоением рассматривал воздушные замки, воздвигнутые на стенках и на крышке сундука.
Раньше в деревнях были в ходу самодельные шкатулки из открыток. Брали открытки понарядней, потрогательнее, — например, с целующимися голубками или с букетами роз в два обхвата, — резали их, сгибали, сшивали цветными нитками (на то были свои мастера, точнее — мастерицы) — и пожалте: шкатулка. Для пуговиц или для облигаций — в зависимости от достатка. И дешево, и сердито. Наш сундук был такой же, только неимоверно увеличенной и утяжеленной шкатулкою — открытками, как овчиной, внутрь.
И порой, под настроение, он выручал-таки мать: то какую-то неучтенную денежку подсовывал, то не сношенную в прошлом десятилетии шмотку. Даже я однажды, когда подрос настолько, что мог уже сам открывать крышку и даже держать ее одной рукой, и когда меня занимали уже не только картинки на стенках, не только овчина, но и то, что под нею — применительно к овчине это называется мездрой, — я прямо за пазухой у зазевавшегося крестьянина обнаружил двадцать пять рублей.
Запас карман не трет!
Четвертной, сложенный до размеров безопасного лезвия. Я растерялся. Долг и соблазн подняли в моей душе такую свалку, что я, по правде сказать, не рад был своей находке. Искал ведь я не деньги. Трою искал.