Победил соблазн, и в тот же день в отсутствие матери, под укоризненным взглядом продавщицы тетки Натальи, мною были приобретены в сельмаге акварельные краски в сводившей с ума деревянной коробке. Честно говоря, о ее внутренностях я имел довольно смутное представление. Но длинненькое бледное тулово коробки, будто выкроенное из осеннего листа, давно прельщало меня: так и хотелось тронуть его пальцем, ощутить в ладони его прохладную невесомость. На старые деньги коробка стоила как раз двадцать пять рублей.
Соблазн был не сильнее. Он был изворотливее. Это он подсказал, что деньги, изредка обнаруживаемые в расселинах сундука, — не что иное, как заначка, которую откладывает со своих случайных заработков отчим в расчете на «Голубой Дунай» — ларек, где продавали в розлив вино и водку.
При всей цельности, ядрености — он стоял в хате, как зажелезившийся комель, на таких дрова колют, — сундук все-таки имел червоточину. Причем располагалась она на самом заметном месте и, как то бывает и с яблоками, а червь, как известно, бьет самое крупное из них, одним своим дурным зраком лишала его здоровья. Вида — в житейском смысле этого слова. Да и неподступности. Она зияла у него во лбу, там, где когда-то висел замок. Вначале сундук замыкался. Но однажды был взломан, безжалостным ломом был вывернут пробой, и на его месте осталась рваная дыра. Задыхаясь от бессилья, дерево, казалось, пыталось сперва залудить ее светлой, как слеза, смолой, которую оно по капле выдавливало со своих возмущенных, но уже бесплодных глубин, а потом сдалось, и дыра стала жиреть.
Лично я замок на сундуке никогда не видел: Настя была ограблена в год рождения первенца.
Ребенок был маленьким и скользким, как обмылочек. Настя даже удивлялась: она такая крепкая, здоровая, а родила — как украла. Смотреть не на что. И этот устючок исхитрился причинить ей такую боль: казалось, будто сердце у нее оторвалось и востроносым челном, распуская ее надвое, двинулось к устью. Еще больше, чем его пугающая маломерность, Настю тревожило другое: мальчик не был плаксивым, но в бесконечной череде гримас, подобием затухающих волн набегавших на его личико, самой частой была гримаса скорби. Выражение беспредельной печали появлялось на его младенческой рожице, и тогда как бы уже от могильной черты на Настю смотрел крохотный, всезнающий старичок. Ведун. «Умрет», — холодела Настя. Давно собиралась окрестить сына, и подходящий случай представился. Выговорила два выходных себе и Нюсе Рудаковой, крестной, и майским субботним утром они с Нюськой и с малым на руках пошли в Петропавловку, ближайшее село, где сохранилась церковь.
Идти надо было километров двадцать, и кулечек с откинутым верхом они несли по очереди. Май на исходе, травы уже метали колос, а яровые окрест дороги замерли, как будто варом обданные. Как будто к себе прислушивались, примерялись: хватит мочи — переждать и заколоситься в срок, не хватит — вяло, как белую тряпку сдачи, выкинуть колос сейчас, и тогда если и зародится в том дряблом колосе зерно, то будет щуплым, прогорклым, как старческое семя. Годом раньше была засуха; в том, как круто солило солнце сейчас, по весне, тоже был зловещий знак.
Потому вышли спозаранку, до света. По холодку шлось хорошо. Где-то на полпути перекусили. Сели при дороге, мальца положили под зеленя, которых и хватило как раз на то, чтобы дать ему тень, и позавтракали. Настя взяла с собой булку хлеба и молока. Еще буханку и тощую живую курицу со связанными крыльями несла в оклунке отдельно: батюшке за труды. Передохнув, двинулись дальше. Нюська была моложе Анастасии, своих у нее еще не было, и она то и дело просила у Насти ее дорогую, разомлевшую под сиськой поклажу, и Настя, счастливо улыбаясь, давала.
Крестную она не выбирала. Крестную сын выбрал сам. Схватило ее ночью. Настя еще посидела на кровати, прислушиваясь: то или не то. По тому, как круто, рыбкой, стронулся он вниз, догадалась: то. Неминучее. Стала собираться. Развела примус, воды согрела, вымылась, достала из сундука заветный узелок, перекрестилась на правый угол и пошла. Роддом в селе был свой; правда, находился на другом его конце, но Настя ходоком была спорым и особой тревоги не чувствовала. И обмишулилась. Только перешла балку, на другой порядок поднялась, как боль внизу живота усилилась, схватки пошли резче, глубже, что-то горячее — кровь ли, воды ли — хлынуло по ногам. Каждый шаг отдавался судорогой во всем теле. Настя шла осторожно, с бережным выбором ставя в темноте непослушную ногу, обеими руками обхватив непомерно разбухший, все обручи рвавший живот, словно тем самым хотела удержать в нем свою до срока завозившуюся рыбку, и враз пересохшими, растрескавшимися губами шептала туда, внутрь, через ладони, воспаленную болью и нежностью молитву: «Потерпи… Подожди… Будь умницей…»
Терпеть приходилось ей. И когда стало совсем невмочь, свернула в первый попавшийся двор и, не помня себя, постучала в дверь:
— Пустите, люди добрые…