— Ему, — суковатая бабкина палка уперлась в пеленку.
— Мать, — растерянно сказала Настя.
— А раз мать, — палка задралась указующим перстом, — значит, вообще не имела права заходить сюда.
Настя была сражена. Старуха восприняла это с удовлетворением и дальнейшие разъяснения сочла излишними.
…Нюсю Рудакову сон сморил крепче, чем Настю. И проснулась она не от детского плача, не от бабкиного потустороннего шипа и Настиных растерянных просьб, а оттого, что голова ее, больше и больше клонясь набок, коснулась холодного пола. А проснувшись, в ту же минуту поняла, что к чему, самочинно развязала Настин оклунок, вынула буханку хлеба. Разломила ее пополам — хлеб был свежим, мягким, его приходилось не ломать, а разрывать, как что-то живое, — позвала старуху:
— Бабуля, мы тут хлебца вам принесли…
Старуха повернулась даже не на зов — вряд ли он достиг ее, — а на запах. И, влекомая запахом, послушно приковыляла назад:
— Мне?
— А кому же? Господу богу, что ли? — засмеялась Нюся, поправляя под косынкой — богохульница! — короткие волосы ударницы.
Старуха, уронив палку, дрожащими, ищущими руками надыбала хлеб, прижала его к груди. Она силилась заглянуть Нюсе в глаза и не могла: земля властно возвращала ее к себе.
Настиного сына окрестили в тот же день. Специально для него свечи жгли, свяченой воды в купель капнули. Крестины проходили в маленькой церковной боковушке, в которую Настю в самом деле не пустили.
— Не положено, — мягко сказал батюшка, худой, носатый, похожий в своей штопаной рясе на перезимовавшего ворона.
Нюся с ребеночком пошла с ним, Настя осталась у порога. Помогла служке принести из сторожки полведра теплой воды — теперь старуха по-свойски распоряжалась Настей. Дверь в комнатку была закрыта, но Настя ловила оттуда каждый звук. Слабые шорохи, невнятная батюшкина молитва. Сладковатый запах паленых свечей. Вот только сына совсем не слыхать. Не искушенная в церковных обрядах, Настя все же знала, что во время крещения грудных детей окунают в купель, и глупая бабья тревога одолевала ее: а справится ли батюшка с ним, не упустит ли, не ушибет? Не захлебнется ли малыш — дети, говорят, в ложке тонут… Для нее самой купать сына было сладкой мукой. Пеленала его тонкой пеленкой, укладывала на дно корыта с горстью теплой воды, одной рукой придерживала его мотыляющуюся, как бутон на тонюсенькой ножке, головку, а другой поливала из корчика, десять раз предварительно сунув туда палец: не горячо ли? Шейку, грудку, живот… Малыш блаженно барахтался, но в это самое время она тяжелыми, рано состарившимися пальцами, которыми держала его обнаженную головку, слышала, как беззащитно дышит его темечко, и от этой беззащитности у нее щемило сердце. Она собственных рук боялась: громоздких и, как ей казалось, уже онемевших для такой работы. Как будто родничок живой держала: тут, в ее ладони, он завязывался и, вздохнув, бежал дальше. И Настя вновь и вновь с опаской вспоминала торчавшие из вытертой до проплешин рясы слабые руки святого отца: неживые. Неживые уже хотя бы потому, что чужие.
…Вопреки Настиным страхам, тот и не думал окунать младенца в воду. Спросил, каким именем решили наречь новорожденного: по святцам или свое придумали?
— Свое, — ответила Нюся. — Сережа…
Ни слова не говоря, батюшка взял ножницы, лежавшие на столе рядом с темной медной купелью, поднес их к головке младенца, двумя движениями, крест-накрест, состриг у него несколько волосков, закатал в восковой шарик и бросил в купель. Потом обмакнул в воду вялую, как бы выболевшую щепоть и чуть-чуть примочил ею розовую маковку. Мальчик, внимательно наблюдавший за происходящим из гнездышка, свитого на теплых Нюсиных руках, завертел головой. Холод почувствовал — то ли воды, то ли металлических ножниц, то ли человеческой немощи. Той же щепотью батюшка широко, как на вырост, перекрестил его, потом перекрестился сам, кладя перед иконой поясной поклон:
— Благослови, господи, раба твоего новокрещеного Сергия… А что ж вы без крестного отца-то? — будничным тоном, словно давая понять, что официальная процедура закончена, спросил он, выходя из крестильни, у Насти, и та вспыхнула: вопрос застал ее врасплох.
— С отцом бы мы, батюшка, и к завтрашней службе не поспели бы, — снова выручила ее Нюся. — Какие с них ходоки, с отцов? Разве что бутылку перед носом нести, как морковку, тогда б, может, и добёг. А так — там кольнуло, туда прострелило, и нет его, отца. Был и весь вышел.
— Бывает, — хмуро сказал священник, и по тому, как панически замахала руками за его спиной давешняя старуха, Нюся поняла, что сболтнула лишнее: батюшка, видать, и сам на морковку падок.
И вопрос, и последовавший за ним мимолетно внимательный старческий взгляд лишили Настину душу той восковой размягченности, в которой она пребывала, душа как будто схватилась, скрепилась и больно обозначилась в груди.
Она прямо на церковный пол высадила из оклунка полузадохшуюся курицу, развернула наволочку с хлебом и, еще больше теряясь оттого, что давать приходилось не целую булку, а рваную половину, ошметок, вложила хлеб в бескровные руки попа:
— Спасибо вам.