И начинает читать вслух. «На экскаваторном заводе начато производство машин новой, более производительной серии».
Вся палата в курсе положения дел в славном городе на Волге — зачитывались даже сводки погоды, если в них упоминалась Кострома.
Лизавета сгребала гостинцы и засовывала их в тумбочку Веры: дочь отказывалась принимать материнские передачи, а та на самоуправство не решалась. Могла бы, конечно, и сама засунуть принесенное в тумбочку, да побаивается. Ей кажется, что будет лучше, надежнее, если это сделает старуха. И просит ее об этом взглядом. А старуха, судя по всему, давно уже ничего не боится. Засовывает в тумбочку то, что принесла эта жалкая, явно без особого достатка женщина, и при этом еще и непременно комментирует действия, отпускает что-либо веселое по поводу каждой единицы поступлений:
— О, помидорчики тираспольские, очищенные, в собственном соку. Превосходная штукенция! После наших дистиллированных каш пальчики оближешь!
— У нас в Чертанове в продмаге выбросили, целый час в очереди стояла, — счастливо шепчет посетительница.
— Пирожные «птичье молоко»… Эх, Верушка, где мои семнадцать лет, когда сам губернаторский сынок меня подобными пирожными угощал. С пальчика — на язычок. Простофиля-простофиля, а кавалер был что надо…
Тут старуха осекается, на мгновение замолкает. Чувствует, что хватила через край, вряд ли грозит Верушке угощение пирожными «с пальчика — на язычок». И много-много чего хорошего не грозит этой строптивой, не лишенной обаяния девчонке. Калеке.
— Колбаса таллиннская, — продолжает Лизавета после мгновенного замешательства и поворачивается к ее матери: — Тоже небось в очереди стояла?
— Ага, ага! — радостно подхватывает та.
Вряд ли что поняла мать из этого минутного замешательства. Да и девчонка, вполне возможно, не поняла. Молчание там, у стены, кажется уже не таким враждебным, колючим. Это уже — прислушивающееся, дышащее, оттаивающее молчание.
Если кто и понял Лизаветину осечку, так это Сергей: настолько все другие в палате поглощены болью и болезнью.
Г л о ж е т. Эти люди были обглоданы болезнью — не только потому, что худели на глазах. Болезнь замыкала, зацикливала их на самих себе, она съедала нечто весьма существенное из человеческого в человеке. В том числе способность слушая — слышать.
Старуха тоже больна. У нее серьезное нарушение мозгового кровообращения — доктор Борис Александрович был единственным, кто не реагировал на ее шутки, не поддерживал предлагаемый ею иронический тон общения. Она шутила (доктор подходил к ней с никелированным молоточком, а бабуля советовала ему взять что-либо потяжелее, кувалду, например), он же, осматривая ее, был весьма сдержан и назначал все новые и новые анализы и обследования, на что Лизавета заявила ему в конце концов:
— Учтите, доктор: тело свое я завещала Костромскому мединституту. Боюсь, что после ваших анализов им ничего не достанется.
Доктор хмурился…
Это она сказала Сергею в первое же мучительное утро, показывая на разметавшуюся тещу:
— А она у вас красивая.
И тихо, чтоб другие не расслышали, добавила:
— Что же вы ее одну-то на ночь оставили?
Скорее всего, она ее в ту ночь и сторожила. Маленькая — какое там «тело» — кости, воробьиные косточки! — израсходованная, немощная, а сторожила такую большую и раскидисто, печально, как срубленное дерево, могучую. Красивую! Сраженной, срубленной красой, жизнью. Так и рухнула — кроной в пыль.
О чем думала Лизавета, всю ночь удерживая в кровати больную, эту тяжко мятущуюся скифскую каменную бабу? Заступница Лизавета, сама пребывающая на грани инсульта.
К ней самой никто не ходил, ничего не приносил. Разве что санитарки купят молока или яблок — за ее же деньги. Да Серега раз в неделю доставлял пачку сигарет «Прима». В страшной тайне от доктора Лизавета экономно покуривала, запираясь в дамском туалете в конце больничного коридора. Благо доктор и сам был курящий и по запаху засечь ее никак не мог.
— Ну, мы пошли, Вера, — сообщает в конце концов мать.
— И не приходите. Меня еще не скоро выпишут, — так прощается та — от стенки — с родителями.
Лизавета же выходит их проводить.
Она не ведет с девчонкой воспитательных бесед — у нее и сил бы не хватило на них. Но линия поведения с ее родителями, догадывается Сергей, выбрана Лизаветой неспроста. Старуха вообще не говорит, а только восклицает — на большее духу не хватает.
Утром, после умывания:
— Тьфу на тебя, Верушка! Чтоб тебя дождь намочил — красавица, да и только.
Нередко нечесаная, угрюмая, целыми днями не вылезающая из постели — во время приступов ипохондрии доктор приближается к ней, как птицелов, — Верушка в эту минуту, посвежевшая, с каплями воды в светлых, вовсе не простецких, когда она того захочет, волосах и впрямь хороша.
После этих слов, та, глядишь, и порозовеет. И хоть чуточку подольше продлится это ее редкое, мимолетное утренне-беспечное настроение. Когда она действительно птичка. «Верушка».
Вечером, когда медсестра обносит всех лекарствами, — на каждой тумбочке их целая горка:
— Ну, бабоньки, выпьем и снова нальем!