Сергею казалось, что даже его теща робко пыталась улыбнуться на этот задорный бабулин возглас.
Вся палата была тяжелой, но умирала в ней пока одна. Та самая женщина сорока — сорока двух лет. Собственно, по-настоящему Сергей видел ее только раз. А так она лежала в другом конце палаты у окна, была укутана в одеяло, и Сергей лишь слышал ее голос. Голос у нее капризный — чем дальше, тем больше, — отрывистый. Она то жаловалась на духоту в палате, то, напротив, требовала закрыть окно. То просила положить ее так, чтобы видно, что там на улице делается.
Просьбы ее выполнялись беспрепятственно: и больные, и посетители палаты знали, что женщина обречена. Не знала лишь Серегина теща, потому что она вообще вряд ли что понимала из происходящего и с нею, и вокруг нее, ибо сама была между небом и землей.
А на улице уже делалась, творилась, разгоралась весна. Ее действительно затворили, как творят, заквашивают кислое тесто. Солнце, словно становясь на цыпочки, все смелее, все прямее заглядывало в окна. Первая зелень — огонек бикфордова шнура — побежала по черным кустам и деревьям, которые вчера еще казались и не деревами вовсе, а древесным углем, гигантскими головешками, поставленными на попа, обгоревшими, спекшимися, не имевшими ни капли живого сока в обугленном нутре и только каким-то чудом сохранившими форму, не рассыпавшимися под чьим-то прикосновением или порывами ветра. А тут еще миг — и последует взрыв: огонек добежит до заряда. До капсюля весны. И все озарится ее теплым, текучим сиянием, вызванным из самой глубины — неба, земли. Жизни…
Голос у женщины удивительно молодой, звонкий, хотя и отрывистый. Тому причиной могло быть, конечно, и ее состояние, но в любом случае это был голос не сорокалетней женщины. Примерный возраст ее Сергей определил по другому признаку. У постели безотлучно дежурили ее взрослые сыновья. Один приходил утром, другой менял его вечером. Молчаливые, сдержанные, они без единого звука сносили капризы матери, окружили ее такой тончайшей, ласковой (касается ран и не саднит) материей заботы, на которую вряд ли способны даже дочери. Их забота была м а т е р и е й еще и потому, что была материальной, никаких слов, никаких выразительных жестов — они просто сторожили каждое желание матери, кормили ее с ложечки, поили, ходили за нею, как за грудным младенцем. Еду носили в термосах, чай кипятили и заваривали прямо в палате, чтоб свежий, пахучий был. Портативный телевизор купили для нее. Стоило матери захотеть, как он водружался на подоконник, и проекция окна, фигурально говоря, удлинялась до бесконечности: видно было не только то, что творилось на улице, но и далеко-далеко за ее пределами. И не только в другом пространстве, но и в другом времени — когда по телевизору повторяли, скажем, «Семнадцать мгновений весны».
Правда, включать телевизор больная почти не просила, испытывала к нему практически полное равнодушие в отличие от ссыльной большевички, которая, едва загорался крохотный экран спитым пульсирующим светом, сама загоралась, пульсировала, обращалась в зрение — еще не притупившееся — и слух. Дальние страны, как и дальние времена, занимали, задевали больную куда меньше, чем то, что было, казалось, так близко — стоило распахнуть окно, высунуться в него или, еще лучше, спуститься по больничной лестнице вниз, и вот оно: охватит, подхватит, понесет, как ласточку в небе.
Которую само небо, кажется, и несет…
Высунуться, спуститься…
Женщине невозможно пошевелиться. Ее невозможно было пошевельнуть. Малейшие прикосновения причиняли боль, саднили: у нее развивался рак позвоночника. Сыновьям же удавалось то, что не удавалось ни медсестрам, ни врачам, — поворачивать ее так, что она только тихо-тихо стонала.
Дочерям бы точно не удалось: тут надо иметь недюжинную мужскую силу — чтоб мать поднимать как пушинку. И как пушинку легко. И как пушинку бережно.
Ростом они невелики, да и в плечах не косая сажень, но как молодые бычки, надутые, начиненные молодой упругой силой, которая разве что от земли их не поднимала, хотя они и шли, катились по ней, подпрыгивая на малейших кочках. Младший носил очки, без конца съезжавшие набок, наискосок — не могли удержаться в седле, не в состоянии были объездить эту упругую молодую силу, которую по досадной прихоти природы им довелось венчать. Старший очков не носил, под юношеской округлостью уже проступал остов, шар трансформировался в куб — самое прочное, самое жесткое из всех геометрических тел; во всем остальном же они похожи как две капли воды.
По легкой, упругой силе, по цвету кожи, по обаянию чистоплотности и здоровья если и походили на пару бычков, то на тех, которых в деревне называют «выпоенными». Выпоенные, вспоенные цельным материнским молоком…
Младшему лет двадцать, он, судя по всему, студент, старший (двадцати двух — двадцати трех лет), вероятно, уже работал.