А ведь он, можно сказать, уже видывал и своего ребенка мертвым. И это ведь теща спасла его. Вспомнилось, увиделось так явственно, будто было только вчера. И так же, как тогда, заныло сердце. Обреченно заныло, беззащитно. Заскулило. Завыло. Перед бедой, которую ему не взять, не изжить: так она велика. Перед роком. Господи, неужели повторяется та же история, что с матерью? Стоило ему представить ее мертвой, зарезанной, и в него навсегда, неизгладимо вошло ощущение ее смертности.
Он так и живет с того памятного дня с этим холодком под ложечкой, с этим ощущением, осадком, чутко притаившимся — отравой — на дне.
Как то часто бывает с детьми, Маша заболела совершенно неожиданно. Утром, днем бегала, «звенела звоночком», как говорила о ней бабушка, ходила на улицу. Обе в шубах, бабка в искусственной, сшитой на заказ — хоть на старости-то лет — и составлявшей предмет тайной бабкиной гордости: шубу носила так же, как Серегина мать когда-то тоже с немалыми трудами справленную «плюшку» — только «на люди»; и Маша — в натуральной, рыжей болгарской шубке. Они напоминали на улице медведицу с медвежонком. Медвежата, говорят, рождаются с рукавицу, а Маша тогда и была росточком с рукавичку. Девочка в меховой рукавичке. А ночью у Маши открылся жар. Бредила, вскидывалась, теща услыхала, подошла, потрогала лобик: полыхает. В доме поднялся переполох, во всех комнатах включили свет, забегали в поисках лекарств. Бегали жена и сыновья, Сергей держал Машу на руках. Девочка горела сухим, внутренним, выступавшим лишь на щеках — рдяным шелушащимся румянцем — огнем. Только волосы были влажными, мягко ниспадали с его ладони. Тельце дрожало, Сергея тоже била нервная дрожь. Наконец в комнатке появилась жена со стаканом воды и с ложечкой, в которой была растерта таблетка. Она уже протянула ложечку к губам дочери, когда Сергей увидел и ощутил совсем неладное. Дотоле расслабленное под ночной рубашонкой тельце Маши вдруг напряглось, выгнулось у него на коленях. Голова запрокинулась еще больше, так что на худенькой длинной шейке прорезались сухожилия. Глазенки закатились: из-под ресниц на Сергея глянули — пугающе, потусторонне — белки. В уголках скривившегося рта появилась, набухая, пена. Дрожь сменилась конвульсиями… В детстве Сергей по глупости подстрелил из мелкокалиберной винтовки птичку. «Чабанки» — называли этих сереньких, чуть крупнее воробья, птах, потому что по весне их излюбленным занятием было ездить на спине у овец, выковыривая из их запущенной за зиму шерсти нечто, пригодное для употребления в «чабанскую» пищу. Подстрелил сидящей на земле, купавшейся в пыли, и она вот так же жалко, судорожно трепыхала крыльями, выгребая ямку под собою, в которую постепенно и погружалась, как сейчас вскидывала, трепетала руками — судорога пробегала от плеча до кончиков пальцев — его дочка. Расплата за убийство — вот когда настигло. Из рук жены выпали и ложка, и стакан. Ее саму, побледневшую, с остановившимися глазами, впору было спасать. Сергей тоже был в шоке, руки одеревенели, это были не руки, а неуклюжие грабли, на которых билось в корчах маленькое, реденькое — как говорят о материале — хрупкое тельце.
Хорошо еще, что сыновей в комнатке не было.
И только теща оказалась на высоте.
Она как раз вошла к ним. И сразу поняла, в чем дело, удивительно быстро при ее комплекции и обычной медлительности и совершенно бесшумно опустилась подле Сергея и, подсунув свои теплые, большие ладони поверх его, деревянных и враз закоченевших, приняла трепыхавшуюся Машу к себе на руки.
Теща мягко, ласково — на что его руки в этой ситуации оказались неспособны — прижала Машу к своей большой и теплой груди, наклонившись к самому ее личику, стала потихонечку дуть на него, словно остужая этот сухой румянец, перемежая дутье с ласковым неясным шепотом. Еще через мгновение полуприкрытые, запавшие — вся кожа на ней о п а л а, утратила упругость и эластичность, тургор, проявление жизни утратила — веки у девочки приподнялись, обнаружив уже не закатившиеся белки, а живые, родные карие глазенки, исполненные, правда, такой неимоверной усталости и печали, как будто Маша и в самом деле возвращалась откуда-то издалека-издалека… Пешком, босая, в ночной рубашонке. Судороги прекратились, девочку обтерли полотенцем, дали ей лекарство от жара, уложили в постель, и она тут же крепко уснула. На измученных жаром губах проглянула улыбка. А Сергей потом всю ночь ходил в «малышовку», наклонялся к смутно белевшему в темноте личику Маши, тревожно, до стеснения в груди, вслушиваясь: дышит?
— Ты сам-то спи. Завтра же на работу, — отзывалась с кушетки, стоявшей здесь же, в «малышовке», теща.
Сама, оказывается, не спала.
Врачи потом сказали, что это следствие высокой температуры. Что их девочка, стало быть, температуры не выносит. Отсюда и такая, защитная, реакция организма. Что сами по себе эти судороги не страшны, но от температуры девочку надо оберегать: вовремя давать жаропонижающее.
Не страшны… Если бы они видели своими глазами. Если бы это было и х дитя!
Сергей знал другое.