Но в данной книге я снова и снова говорил о том, что такую же ошибку, как и автор Четвертой книги Маккавейской, только еще более глубокую, совершили толкователи западной традиции последних веков. Мы также отказались от древнееврейских представлений о Боге и мире (в центре которых стоял Храм, а потому и новое творение, проявлением которых был праздник Пасхи и другие священные дни, такие как День искупления, когда народ собирался вместе) в пользу сомнительной «цели» в виде платонизированного «неба», призвания человека в виде добродетели или правильного поведения и в опасной степени пропитанной язычеством идеи о том, как люди, не выполнившие своего призвания, могут все же достичь этой цели. Читая первые четыре главы Послания к Римлянам, толкователи почти или совсем не обращали внимания на тему завета Бога с Израилем и миром. Пустое место, образовавшееся после отказа от важнейших тем, заполнили иные идеи, в частности, распространенный образ «Бога, наказывающего Иисуса», что было изолированным абстрактным взаимодействием, никак не связанным с заветом. Многие проблемы были порождены не только таким прочтением, но, как ни странно, и реакцией против него, которая заставляла хвататься за столь же неудовлетворительные альтернативы.
Оглядываясь на наш разбор отрывка Римлянам 3:21–26 выше, я понимаю, что есть еще одна вещь, о которой надо подробнее поговорить. Хотя данный отрывок уникален среди других раннехристианских текстов, он странным образом кажется нам хорошо знакомым. Мы строго разбирали его, как полагается экзегетам, внимательно изучив, какие тексты его окружают, и могли увидеть, что с 2:17 и далее, а затем в главе 4 речь идет о завете Бога с Авраамом и его семьей, о сопутствующих обетованиях и целях для этой семьи и через нее для мира. После этого мы изучили сам отрывок и могли убедиться в том, что тут идея нового Исхода соединяется с идеей нового прощения грехов через кровь Иисуса. Хотя этот отрывок строго соответствует ходу конкретной аргументации Послания к Римлянам, такое сочетание тем нам удивительно знакомо: то же самое мы находим в рассказах о Тайной Вечере, и вряд ли это случайное совпадение.
Тут было бы неуместным искать ответ на вопрос, как возникли и развивались эти разные традиции. Любые ответы все равно остались бы тут гипотетическими. Но меня поражает, что Павел, когда он кратко говорит о смысле смерти Иисуса в рамках своей аргументации, удивительно близок к евангелистам – и использует то же сочетание тем, что и в Первом послании к Коринфянам 11:23–26. Похоже, мы тут соприкасаемся с самыми первыми размышлениями христиан о кресте, укорененными в мыслях, учении и драматических действиях самого Иисуса. И тут, и там мы снова и снова видим самую суть дела. В этом событии, как согласно говорят нам все первые христиане, живой Бог отрылся нам в виде человека как самоотдача любви, чтобы мы с благодарностью ему поклонялись, оставив идолов, и потому смогли бы стать людьми в подлинном смысле слова, навсегда освободившись от оков греха.
Теперь, наконец, мы видим, что одна странная деталь Послания к Римлянам 3:24–26 указывает именно на то, что нужно,