Танька вздыхает. Кончилось, промелькнуло воскресенье, завтра на работу — скучную, однообразную возню с мясом. В перерывах разговоры про парней, кто с кем, — все давно известно, тоска. Вечером тоже тоска: кино отдыхает — понедельник, на танцы неохота — опять там будет Игорь. Весь вечер придется сидеть дома — ужас! Мама еще ничего, человек, но отец… Мастер в колбасном цехе, полуграмотный, пишет без запятых, слова — по слуху, а держится как бог знает кто, во все нос сует, во все дырки лезет, сознания на трех профессоров хватит. Как начнет читать мораль — пальцем не тронет, от нотаций сдохнешь. И как это получается: ведь мамка красивая была, веселая, да и он тоже, гармонистом на селе, плясуном был — сам рассказывал. А теперь что? Моль чиканула? С ним и мама занудиной становится: все больше хмурая ходит, чуть что — в слезы. То не так, это не этак, обзывается. Попадешь, как кур во щи, заимеешь друга подколодного и сиди с ним всю жизнь, терпи, как он измывается надо всеми в силу своего занудливого характера. Эх, если б знать, кто как портится со временем, чтобы заранее увидеть, предсказать характер, хотя бы лет на пять вперед. Вот здорово бы, посмотрела б в глаза — и — раз! — все ясно: этот прохиндей, этот нытик, а этот ничего, добрый и верный. Его-то и подавай, если, конечно, на лицо симпатичный.
Ей вспоминаются сегодняшние танцы в клубе мясокомбината, как она и Люба Лутошкина, задушевная ее подружка, сначала танцевали друг с другом, Танька водила, а тоненькая белокурая Люба партнерила. Потом Любу увел ее воздыхатель, Герка Шурыгин, слесарь-электрик, а Танька несколько танцев стояла у стенки и украдкой поглядывала на переминавшихся в другом конце зала парней. Но нет, никто к ней не подходил. Она вообще редко пользовалась вниманием — слишком грубое, простецкое у нее лицо, широкое, круглое, как блюдо, с круглыми карими глазами, вздернутым носом и большим ртом. Волосы у нее не пышные и густые, как бы ей хотелось, а гладкие, редкие и блестящие, словно медная проволока. Мать говорила, будто в детстве у нее были черные кудряшки, а потом выровнялись и порыжели. На старых фотокарточках она была как куколка — куда все подевалось?! Правда, иногда на нее находило: брала у Любки бигуди, тени, помаду и накручивалась, подкрашивалась, напудривалась, как городская. Любка пялила на нее свои голубые глаза, цокала языком, а Танька не узнавала себя в зеркале, показывалась со смеху и боялась выйти на улицу. Вот если б не боялась, так, может, и не стояла подпоркой клубовских стен, а натирала бы пол наравне с другими смазливыми девчатами. В общем-то она ведь не смурная, не занудливая — ей только раскачаться, а она и смеяться любит, и в карман за словом не полезет, и спляшет тебе так, что каблуки напрочь, и споет в хоре — вторым голосом поведет, не подпачкает. А когда смеется, Любка говорит, прямо молодеет лет на двадцать — зубки белые, чистые, ровные, но щекам ямки, как у ребеночка, и глаза не такие буркалки, а узенькие, с искорками. Прямо не девка, а ах-ах — первый сорт! А вот раз боишься — стой, подпирай.
Она уже хотела помахать Любе, дескать, пока, целуй бока у старого быка, — помахать и удалиться, но тут вдруг к ней подошел этот Игорь и пригласил танцевать. Ну что ж, она пошла — не торопясь, без ахов и охов, как некоторые, а с достоинством, дескать, не больно-то и хотелось. Они протанцевали пять танцев, и за все пять танцев Игорь сказал десять слов, не больше. Он сказал, что в части, где служил, было не до танцев, потому что они стояли на границе и в ночь да через ночь объявлялась повышенная готовность. И что, дескать, до сих пор ходит невыспавшийся. Танька сказала: «Ага, заметно», но он не обиделся, а только как-то странно хмыкнул и сказал, что давно приметил ее на конвейере. Танька на это сказала, что для нее странно, как это он, все время полусонный, еще может кого-то замечать. Он пожал плечами и вдруг ни с того ни с сего пообещал проводить ее домой.
И вот — проводил. Танька злорадно усмехается, вспоминая, как он гремел по лестнице своими кирзухами, и с горечью думает: «Эх, невезучая я».
Она ложится в постель и долго не может уснуть — ноги как ледяные. Она укрывается с головой, дышит под одеяло, сворачивается калачиком. Ей вдруг вспоминается запах одеколона, которым был сверх меры надушен Игорь, — противный, тошнотворный запах. Что он ей напоминает? Она силится вспомнить, но не успевает — сон смаривает ее.
Утро выдалось ясное, морозное, с полной луной над горизонтом, с яркими, чистыми звездами по всему небу. За ночь подсыпало снежку — свежий, белый, он празднично искрился под светом фонарей на присыпанных тропинках, пушистыми шапками красовался на черных столбах покосившихся заборов.