— К Любе? — Игорь сильно потер ладонь об ладонь и вздохнул. — А я как?
Танька дрожала, даже глаза у нее прыгали, и все расплывалось, как в тумане.
— Ну, все ж таки? — спросил Игорь.
— Не-е, — промычала Танька.
— А когда?
— Н-не…
Он огорчился, и так искренне, что ей стало жалко его. И он уже не казался ей таким противным, как прежде. Но что она могла ответить ему, если кроме этой внезапно возникшей жалости не чувствовала к нему ничего? Она повернулась и, нервно ежась, быстро пошла домой. Она так промерзла и устала и так хотела спать, что мечтала сейчас об одном: забраться под одеяло, закутаться с головой, затихнуть и ни о чем не думать.
Родители встретили ее настороженно. Смотрели выжидающе, но ни слова не произнесли. Мать звала ее пить чай, но Танька отказалась, быстро разделась и юркнула в постель. Родители вскоре тоже легли, она слышала, как они шептались о чем-то, то повышая голос, то понижая до шелеста.
Ночью Таньке становится жарко, она в полудреме — то ли спит, то ли бредит. Странные цветистые картины возникают перед ее глазами. То ей кажется, будто она лежит на горячем чистом песке, на берегу теплой широкой реки и ноги ее шевелятся в зеленой воде, как рыбьи плавники. То видится, будто идет с Николаем по весенней степи, он собирает какие-то камни, она — цветы. Цветочек к цветочку — тесные букетики, голубые маленькие бутончики, как искорки… Все поле покрыто ими, словно горит голубым огнем… И она не одна собирает цветы, еще кто-то рядом с ней, тесная толкающаяся толпа, и все бегут, торопятся нарвать как можно больше и успеть, успеть куда-то. Она тоже спешит, тоже толкает соседей и все вперед, вперед… И вот она спотыкается и чуть не падает. Кто-то поддерживает, как бы подпирает с боков, подталкивает сзади. Она упирается руками во что-то мягкое и видит кругом себя грязную всклокоченную шерсть, желтые сосульки, мохнатые уши, лепехи примерзшего навоза, рога. Ее сжимает, крутит, тащит куда-то, глухо постукивают копыта о деревянный настил, трутся, шуршат стылые шкуры, доносится учащенное дыхание. Резкими короткими шажками ее несет все вперед и вперед, в сужающееся пространство — мутное, черное, гибельное, — оттуда слышатся хриплые стоны, вяканье, скрежет машин. Ее сжимает все сильнее, все глубже засасывает в жуткую воронку, она как бы теряет все свое тело — ни рук, ни ног, ни головы — одно сердце, бьющееся, ноющее, трепыхающееся на окровавленном столе…
Танька стонет, мечется в жару, в бреду. Вспыхивает свет, над ней склоняется мать. Танька дрожит, клацают зубы, она бормочет бессвязное, вскрикивает, плачет. Мать не отходит от нее до утра, утром вызывает врача, остается дома день и другой, пока не проходит горячечный кризис.
Постепенно Танька поправляется, у нее чернеют, шелушатся обмороженные щеки и кончик носа, глаза тускнеют, наливаются тоской. Она не хочет поправляться, не хочет вставать с постели, выходить из дому. Врачиха говорит, что не может больше продлевать больничный, — надо идти на ВКК. Но кто же признает ее больной, — по всем внешним данным она здоровее самой здоровой. Кто определит болезнь, которая тонкой иглой ушла в сердце, спряталась в душе, растворилась в крови?
…В последний день декабря, с утра, когда разошелся морозный туман, к поселковому Совету подкатил «Москвич» с куклой на радиаторе, украшенный разноцветными лентами, шариками, бумажными цветами. Из машины вывели Таньку — в белом свадебном наряде, немую и неловкую в движениях, как заводную куклу. Возле нее суетились мать, Люба, товарки с мясокомбината, говорили что-то, одергивали, поправляли платье невесты. Танька стояла с отрешенным, застывшим лицом, как глухая.
Ее завели в поссовет — там все было готово. Формальная сторона заняла немного времени — Танька Стрыгина стала Татьяной Макарычевой.
ЗАБОТА
Полгода держался Трофим Маньков после смерти жены, сам себе готовил, прибирался в избе, простирывал бельишко и даже скорняжничал понемногу, но с конца сентября испортилась погода, холодная морось наползла на почерневшую, словно вымершую Суетиху, полили дожди, повисли сырые туманы, и у старика пуще прежнего разнылась нога, пропал последний сон, заломило в груди. Так накатывало на него каждую осень, и нынешнее было не в новинку. Все хвори и боли перенес бы, перестрадал бы старик и вышел бы в зиму притерпевшимся, кабы не досадный, вроде бы мелкий конфуз, случившийся с ним в один из таких промозглых дождливых дней. Нес как-то полведра воды от колодца, поскользнулся на глинистой тропке, сел нараскаряку и — не встать, руки-ноги разъезжаются, хоть ты тресни. Даже старый кобель Жулан принялся взлаивать на него из-под навеса.
Тогда-то, с горечи, с отчаянья, он и решил написать сыну письмо: приезжай не медля, продадим дом, забирай к себе. Написал, запечатал в конверт, и в тот же вечер соседская девочка отнесла письмо, бросила в почтовый ящик у тракта.