– Не знаю, Фрэнк, – он скашивает на меня глаза, а затем возвращается к изучению меню, – жизнь так чудна и изобретательна.
– Это верно, Ирв, – соглашаюсь я. – Совсем как мартышка.
И тоже кладу ладонь, далеко не такую большую, ему на плечо. И хоть мы не пускаем слюни, не бросаемся в объятия друг друга, а просто стоим в очереди за мороженым, однако обмениваемся при этом немалым числом сдержанных, но недвусмысленных хлопков по плечам и такими чувствительными взглядами глаза в глаза, что в любой другой день, не столь странный, как этот, я бы сейчас уже сломя голову драпал к вершине холма.
– У нас, наверное, найдется немало такого, о чем стоит поговорить, – пророчески возвещает Ирв, не снимая тяжелую ладонь с моего плеча, отчего и я чувствую себя обязанным не снимать мою, получается этакое неуклюжее не-объятие на расстоянии вытянутой руки. Несколько стоящих впереди онеонтанцев уже хмуро и угрожающе поглядывают на нас, словно говоря: вы-только-меня-в-эту-историю-не-втягивайте, как будто из нас того и гляди выплеснутся, точно электролит из аккумулятора, взрывоопасные душевные излияния, и дело, скорее всего, закончится дракой. Однако никаких излияний не предвидится, это я могу пообещать.
– Очень может быть, Ирв, – говорю я, совершенно не представляя себе, чем это «такое» может быть.
Кто-то плохо различимый в темноте «Молочной Королевы» сдвигает разболтанное окошко с табличкой «ИЗВИНИТЕ, ЗАКРЫТО» и говорит изнутри: «Подходите, ребята, обслужу». Онеонтанцы, все как один, неуверенно поворачиваются к нам с Ирвом, словно ожидая, что сейчас мы рванем с места в карьер к этому окну, чего мы не делаем. Тогда они поворачиваются к первому окошку, скептически озирают его и затем, опять-таки все как один, перемещаются ко второму, оставив Ирва и меня во главе очереди.
Возвращаясь в больницу, мы бок о бок поднимаемся на холм с торжественностью пары миссионеров; я несу мое быстро тающее «обливное», Ирв – розовый «клубничный кораблик», уютно уместившийся в его большой ладони. Он, похоже, испытывает восторг, но не дает своим чувствам выхода, соблюдая вызванный увечьем Пола (моего паренька) строгий протокол.
Впрочем, Ирв рассказывает, что в последнее время в его жизни «началась странная полоса», которую он ассоциирует с приближением своих сорока пяти лет (а не с еврейством). Он жалуется на ощущение оторванности от своей личной истории, которое перетекает в страх, что сам он сходит на нет (страх, удерживаемый в границах приличия его требующей сосредоточенности работой имитатора) – если не в подлинно физическом смысле, то в духовном уж точно.
– Его трудно описать словами, однако от этого он еще серьезнее и весомее, – заверяет меня Ирв.
Пока Ирв рассказывает все это, я смотрю перед собой, рука стискивает скомканную липкую салфетку, нижняя челюсть снова начинает наливаться тяжестью – передышка закончилась. Над нами в волнах чистого послеполуденного воздуха кружит ошеломительное число морских чаек, обрамленных зеленой листвой старых деревьев, – так высоко, что ни крика до нас не долетает. Почему чайки, дивлюсь я, ведь море так далеко?
Разумеется, о страхе сойти на нет, который в моем случае именуется «страхом исчезновения», я знаю очень многое и был бы рад ничего больше не узнавать. У Ирва страх этот обусловлен тем, что он называет «дуновением опасности», виноватым, безнадежным и даже мертвящим чувством, которое охватывает его именно в те мгновения, какие любого пребывающего в здравом уме человека могли бы наполнять ликованием, – когда он видит в матовосинем небе ошеломительное число морских чаек; когда неожиданно замечает (как я вчера) в пронизанной солнцем речной долине мерцание ледникового озера первозданной красы; когда во взгляде подруги прочитывает безудержное обожание и понимает, что ей хочется посвятить свою жизнь его счастью и что он должен позволить ей это, или просто когда учует, шагая по истертому временем городскому тротуару, внезапный, дурманящий аромат и, свернув за крошащийся угол здания, увидит куртину лилового дербенника и хризантем, буйно цветущих посреди сквера, которого он никак не ожидал здесь найти.
– И малое,
Он тычет пластмассовой ложечкой в рифленое дно своего розового кораблика и хмурит густые брови.
По правде сказать, я удивлен тем, что слышу от Ирва речи столь мрачные. Я сказал бы, что еврейство плюс врожденный оптимизм должны защищать его, – и, разумеется, был бы не прав. Врожденный оптимизм есть качество, которое первым сдает при внезапном ударе. Насчет еврейства не знаю.